Мне никогда не забыть той картины, которая предстала перед моими глазами. Тесная комната была завалена газетами, в ней не оказалось и намека на аккуратность, неукоснительно поддерживавшуюся Глебом во дворце Кшесинской. Народу набилась полная комната. Беспрестанно двигались взад и вперед солдаты за мандатами, приходили и рабочие, и все куда-то торопились.
Я спросила Глеба Ивановича.
Его заместитель указал на угол. Там, к своему удивлению, я увидела на каких-то досках от ящика распростертое тело Глеба. Лицо было небритое, бледное до прозрачности, глаза крепко зажмурены. Он спал мертвым сном. Я поняла все и ушла, не проронив ни слова…
Работа кипела. Для чего-то Петроградский комитет партии был переведен в особняк на Литейный, и мы с Глебом перестали видеться. Помню, как-то раз я встретила его у здания Городской Думы и отдала ключ от моей квартиры — пусть приходит, когда у него будет время, не предупреждая.
А время шло. Перед съездом представителей от фронтовых частей он зашел к нам в редакцию и, узнав, что я буду записывать, не зная стенографии, речь Ильича, покачал головою:
— Делать нечего, если саботируют стенографистки, только боюсь, что перепишешь через пень в колоду. Знаю я, как трудно записать Ильича, а переврать, ох, переврать… Ну, да что поделаешь!
И как же он был доволен, когда Ленин похвалил мою запись…
…Наступила зима восемнадцатого года. В это время он очень волновался, Глеб. На фронте было неспокойно. Немцы подвигались к Пскову, а в партии шли горячие дебаты. Готовилось нечто новое: заключение сепаратного мира с Германией. Некоторая часть партийцев, к которой примыкал и Бокий, была против этого; большая же часть, во главе с Владимиром Ильичом, — за.
Когда немцы взяли Псков и продвигались к Петрограду, возникла необходимость переезда правительства в Москву, вместе с тем, в самом начале марта пошли слухи о заключении сепаратного мира и о том, что многие видные работники Смольного в Москву не поедут, а останутся работать в Петрограде. Среди них был и Бокий.
Сепаратный мир возмущал его. Когда появилась о нем передовица, он спросил меня:
— Тебе понравилась эта статья? — И, не ожидая ответа, снова:
— И ты поедешь в Москву?
Я сказала, что поеду. Мы с ним даже не простились, так как отъезд наш из Петрограда произошел неожиданно ночью. Невыносимо было расставаться с любимым городом; тяжесть лежала на душе и оттого, что не сказала прощальных слов моему другу Глебу.
4. В Петрокоммуне
В отставной столице, превращенной в Петрокоммуну, Бокий встал в защиту революции и был назначен заместителем Урицкого в ЧЕКА.
Когда эта весть дошла до меня в Москву, я не удивилась и обрадовалась. К органам ЧЕКА в то время мы, работники Военной организации, относились с большим уважением. Мы видели в них подлинных хранителей завоеваний Октября, защитников справедливости и порядка, освященного дорогим для нас именем Ленина. Мы не испытывали к ЧЕКА ни малейшего страха, ничего от ЧЕКА не скрывали в личной жизни и верили, что в этой организации найдем опору и защиту от неправды. Я никогда не скрывала своего дворянского происхождения, считая, что нечего его стыдиться, так как ни мои родители, ни дед, декабрист, не запятнали себя ничем порочащим. В анкетах я писала, что мать моя — рожденная Толстая, а отец из дворян, актер русской драмы.
В справедливости действий ЧЕКА я неоднократно убеждалась, когда обращалась туда с просьбами: то позволить вернуться из-за границы русским эмигрантам, то освободить ошибочно арестованных, ставших впоследствии полезными гражданами, преданными советской Родине. Я обратилась в ЧЕКА с просьбой спасти архив в бывшем имении моего двоюродного брата Толстого, где находились письма декабристов и Бакунина. К сожалению, эти ценные документы не удалось спасти, как и картины и портреты из старой картинной галереи. Впоследствии я узнала, что все это было уничтожено самочинно, по невежеству местными крестьянами.
В то время в Петрокоммуне у Глеба Бокия был помощник Ефим Иванович Кривобоков, на обязанности которого лежал контроль за правильным расследованием дел арестованных. Такие работники выбирались с большой осмотрительностью, с гарантией. Не должно было быть сомнений в их честности и прозорливости. Кривобоков в полной мере обладал этими качествами. Это был кристально чистый, чуткий человек, брат старого большевика Владимира Ивановича Невского. Он был мне лично знаком. Непосредственный начальник Бокия Урицкий, по словам Глеба, был человек исключительно справедливый, ставший жертвой бессмысленно-жестокого убийства. Глеб говорил мне о нем:
— За что его убили? Он ни разу не подписал ни одной бумаги о высшей мере наказания — расстреле.
Он не говорил мне о том, как и много ли подписывал смертных приговоров сам, и я умышленно, из деликатности, не спрашивала, особенно после того, как у нас был разговор о присутствии при расстрелах по приговору ЧЕКА.
Я тогда, помню, спросила:
— Скажи, где это происходит? В здании или где-нибудь за городом?
Разговор шел уже в Москве, где ЧЕКА помещалась на Лубянке. Он отвечал:
— В здании.
— Скажи, и ты… ты бываешь на них?
Он смотрел мне прямо в глаза, не пряча взгляда. Мне вспомнились рассказы товарищей о его жестокости, проявлявшейся к полицейским агентам и шпикам. Голос его звучал твердо:
— Я присутствую при расстрелах для того, чтобы работающие рука об руку со мною не смогли бы говорить обо мне, что я, подписывающий приговоры, уклоняюсь от присутствия при их исполнении, поручая дело другим, и затыкаю ватой уши, чтобы не расстраивать нервы.
…По моим наблюдениям, жесток он не был и если взял на себя тяжелую обязанность защиты Революции, то только потому, что чувствовал себя способным выполнить эту трудную и важную работу.
Недаром же он так высоко ценил и глубоко любил Дзержинского, этого «рыцаря Революции», смерть которого он воспринял, как личное горе. Дочь Бокия рассказывала, что видела отца плачущим еще только один раз, когда скончался Владимир Ильич.
…Глеб Бокий очень любил детей и животных. Он был нежным отцом, особенно же любил свою старшую дочь Леночку.
Помню ее маленькой восьмилетней девочкой, такой же красивой, и такой же упрямой, как отец, и с таким же любящим, доступным жалости ко всему слабому сердцем. Помню, как заботилась она о сестренке, маленькой Оксане, которой тогда было не больше двух-трех лег. Впоследствии, когда сестра тяжело болела, Леночка самоотверженно ухаживала за ней.
Бокий, сильно привязанный к Леночке, не расставался с ней и во время работы. Она ему помогала. Он научил ее писать на машинке, и она выстукивала пропуска, мелкие распоряжения, а попутно слушала доклады и разборы разных дел, мнения об арестованных, проекты и решения. Она имела свое понятие об отношениях отца к тому или иному товарищу; от нее не укрывалась ни одна неприятность, ни одна трагедия, происходившая при свидании отца с родственниками арестованных. С детских лет постигая по-своему психологию судей ЧЕКА и обвиняемых, девочка выросла волчонком, недоверчивым и замкнутым. Умная не по возрасту, она в сущности была лишена радости детства, ребяческой беззаботности.
Когда убили Урицкого, Глеб Бокий остался вершить дела ЧЕКА в Петрокоммуне.
5. Он появляется в Москве
Появился Глеб Иванович на моем горизонте неожиданно, в 19-м году. Телефонный звонок, и я услышала знакомый голос: — Я на вокзале. Пробуду несколько часов в Москве. Звони в Кремль Свердлову, чтобы скорее прислал за мной машину. Заеду и к тебе.
В то время в Москве транспорт не был налажен. Я позвонила в Кремль и попросила машину. В конце дня Глеб приехал ко мне.
Он торопился, говорил мало. Спрашивал кое-какие адреса и сказал, что скоро переедет в Москву совсем. В тот же день он выехал обратно в Петроград.
А скоро его действительно перевели в Москву. В Петрокоммуне, в ЧЕКА, его заменили Еленой Дмитриевной Стасовой и Яковлевой. Глеб стал работать непосредственно под руководством Ф.Э. Дзержинского.
Мы виделись редко; он был слишком занят. Впрочем, я бывала иногда у него в номере Националя, видела его нескладную, неуютную жизнь занятого человека и двух детей, связанных нежной трогательной любовью друг к другу причем старшая заменяла маленькой мать. Жена Бокия обычно была занята своими делами, кроме того, она слишком любила удовольствия жизни.
Глеб увлекался простотою привычек и самодеятельностью в быту, пропагандируемой романом «Робинзон Крузо». Он ходил в старой холодной шинели и в мягких рубашках и блузах, как в старые студенческие годы. В углу его номера помещался стол с сапожными инструментами. Он сам починял свои сапоги, чинил башмачонки детям и твердил, что стыдно искать для починки обуви сапожника, когда можно легко обслуживать свою семью самому, нужно лишь под рукою иметь резину, а достать ее можно без затруднения, так как в учреждениях есть старые автомобильные шины, вполне пригодные для подошвы. Позднее он узнал отрицательную сторону такой починки и теперь уже отговаривал каждого от резиновых подошв: