«Дух божий действует на человека изнутри и притом в малосознательной области души»[2].
Алексей Максимович Горький о роли религиозной практики говорил так:
«Церковность действовала на людей подобно туману и угару. Праздники, крестные ходы, «чудотворные» иконы, крестины, свадьбы, похороны и все, чем влияла церковь на воображение людей, чем она пьянила разум, — все это играло более значительную роль в процессе «угашения разума», в деле борьбы с критической мыслью, — играло большую роль, чем принято думать».
До какой степени может угаснуть разум у верующего, свидетельствует хотя бы такой пример.
На одном из молитвенных собраний в Нью-Йорке выступал его участник. Он говорил буквально следующее:
— Братья, я чувствую — я чувствую — я чувствую, что я чувствую! Я не могу сказать вам, что я чувствую, но — О! — Я чувствую… Я чувствую![3]
Конечно, доведя человека до состояния, которое он выражает восклицанием «О! — Я чувствую!» — церковь может оставаться уверенной, что он не так легко вырвется из религиозного угара.
А где этого угара нет, там не будет и религии. У таких, например, сектантов, как пятидесятники[4], во время молений практикуются «чудеса» говорения на незнакомом иностранном языке. Во время громких молитв, общего плача и завывания с некоторыми сектантами (иногда — в самом деле, а иногда — мнимо) случаются истерические припадки. И вот тут-то сектант зачастую издает нечленораздельные звуки. Это бормотание выдается за говорение на иностранном языке.
Как-то после сектантского собрания мне довелось разговаривать с молодым пятидесятником Д.
— На каком языке говорит ваш брат, когда на него снисходит дух святой? — спросил я.
— Как когда, — ответил мне он, — может говорить и на немецком, и на английском, и на китайском… Мы только не понимаем его, а если бы присутствовал в это время иностранец — немец, англичанин, китаец — он бы все понял…
Нечего было и говорить, что истерическое бормотание ни в какой степени не походило на какой-либо из перечисленных моим собеседником языков. Такие «чудеса», кстати, бывают не только в результате экстаза, но нередко используются для преднамеренного обмана, для усиления религиозности.
Помню, как на публичную лекцию, которую я читал в марте 1957 года в Херсоне, пришел активный сектант, пятидесятник Иван Боженко, с целью «посрамить безбожников».
После лекции он задал вопрос о «чуде» говорения на иностранном языке и, не дожидаясь ответа, заговорил… Видя, что он не унимается, я резко и громко сказал:
— Хватит! — и жестом: — Садитесь!
«Чудотворец» с военной пунктуальностью выполнил приказ. «Чудо» прекратилось.
Среди присутствующих было много учителей, прекрасно владеющих немецким, французским, английским языками.
Сектант пытался подражать немецкому языку (других языков он никогда не слышал). Но во всей его двухминутной «речи» повторялись только два немецких слова: Váter (фатер — отец) и Wásser (вассер — вода), остальное — была сплошная чушь. Кто-то спросил у Боженко, на каком языке он говорил.
— Я не знаю, — вскочил пятидесятник. — Это не я, а всемогущий дух божий говорил во мне.
— Что-то дух этот очень жиденький и трусливый, — заметил под общий смех аудитории один из присутствующих, — уж больно скоро он из вас выскочил…
Религиозная практика, опутывая, словно спрут, каждый шаг моей жизни в семинарии, была главной причиной усиления моей религиозности. Она содействовала тому, что я начал принимать нелепую мишуру, окружавшую меня, за необходимость, за проявление истинной жизни.
«Предрассудки, — писал Герцен, — великая цепь, удерживающая человека в определенном, ограниченном кружке окостенелых понятий; ухо к ним привыкло, глаз присмотрелся, и нелепость, пользуясь правами давности, становится общепринятой истиной».
Я тщательно взялся за изучение религии и за два года закончил четырехклассную семинарию. Я глотал религиозную литературу, не успевая ее переварить — осмыслить, оценить рассудком. Такой некритический (за неимением времени и отсутствием солидной атеистической подготовки) подход к религии послужил еще одним обстоятельством, которое привело к развитию моей религиозности. Свидетельством тому мой дневник за 1946 год. Он весь испещрен строками религиозного покаяния и самобичевания.
27 сентября 1946 года я писал:
«Как только согрешишь перед Богом, сейчас же кайся… Бог наш — высочайшее существо. Молись Ему из-за любви, молись из-за страха, в противном случае после смерти будешь низвержен в такое место, о котором даже страшно помыслить, а не то что побывать там. Если не приходит к тебе молитва, постарайся более наглядно представить себе ад: вот ты в парной бане, где пар постепенно сгущается. Дышать нечем. Кружится голова, тошнит, тянет на рвоту… Из бани ты уйдешь, можешь спуститься ниже, а в аду страдания будут усиливаться вечно, и тебе станет в миллионы раз хуже…»
Так религиозный дурман убивает все здоровое в человеке, делает из него хлюпика, который сам себя до того застращал, что превратился в безвольного раба «всевышнего».
Религиозный опиум на время совсем опьянил меня. Вскоре я не только верил, я жил религией: с усердием бил сотни поклонов, постился, простаивал не шелохнувшись по два дневных богослужения (свыше пяти часов!). И все это считал благочестивым подвигом, видел в этом полноту и смысл личной жизни человека. От «подвигов» в глазах кружились темные с красноватым оттенком пятна, ноги набрякали, в спине будто торчал кол…
Мои духовные воспитатели поощряли мою «ревность по бозе» и с восхищением пророчили мне «ангельский чин и житие» — монашество.
Религиозная экзальтация продолжалась около двух лет.
РЕЛИГИЯ ПЕРЕД КРИТИКОЙ ЗДРАВОГО РАЗУМА
После окончания семинарии в 1947 году меня послали учиться в Московскую духовную академию.
Более глубокое, без излишней поспешности изучение основ религии позволяло не только усваивать основные положения религии, но и внимательно продумывать читаемое. Я познакомился с критической литературой. Насколько религиозный угар захватил меня, свидетельствует тот факт, что сперва такие произведения, как «Гавриилиада» и эпиграммы Пушкина, «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина, «Галерея святых» Гольбаха, прямо-таки оскорбляли меня.
С целью опровергнуть антирелигиозные положения — и только — я начал читать современные научно-атеистические брошюры, посещать публичные лекции с намерением, как выражались семинаристы, «посадить лектора-безбожника в калошу». Многие брошюры и выступления лекторов не трудно было опровергнуть. Это свидетельствует о том, что наша атеистическая пропаганда ведется еще без должной убедительности. И все-таки знакомство с ней толкнуло меня на путь сопоставления религии и здравого смысла. Я начал искать оправдания религии разумом и наукой. Запоем я читал самые солидные научные антирелигиозные сочинения.
То опровергая, то уступая, я теперь вел спор с Артуром Древсом, Фейербахом, Виппером, Фридрихом Энгельсом, Луначарским, когда читал их сочинения. Постепенно я начал осознавать слабые места в религии и отсутствие во многих догматах обыкновенного здравого смысла. Ум мой трезвел…
У меня возникали тысячи «почему?», «отчего?». А окружающая религиозная жизнь, на которую я теперь смотрел несколько просветленным взглядом, углубляла мои сомнения. На уроках священного писания в духовной академии нам толковали «Апокалипсис» или «Откровение Иоанна Богослова». По внушению церковников, эта книга предсказывает судьбы будущего, вплоть до «конца мира», «страшного суда». Мы разбирали вопрос об антихристе, который якобы явится перед самым «страшным судом». В «Апокалипсисе» описываются признаки этого антихриста и даже указывается его имя под шифром числа 666[5].
Как раз в это время я читал статьи Энгельса «К истории раннего христианства» и «Книгу откровения». В них ясно и убедительно доказано, что под антихристом писавший «Апокалипсис» подразумевает римского императора Нерона. А Нерон умер в 68 году нашей эры. Узнал я у Энгельса и то, что «Откровение Иоанна Богослова» было написано после смерти Нерона, как и после других ««предсказываемых» событий. Следовательно, «предсказания» Иоанна Богослова обращены не в будущее, а в прошлое. А таким предсказаниям грош цена.
Законспектировав соответствующие места из сочинений Энгельса, я на полях своего конспекта написал:
«Здорово доказывает. Надо опровергнуть! Перечитаю всю нашу литературу[6] по этому вопросу!»
Через полтора года здесь же я сделал приписку красным карандашом:
«Энгельс, кажется, прав. Кроме преднамеренного, туманного и невразумительного, в нашей литературе и у святых отцов ничего нет».