Присыпав написанное песком, обернул он камень шелковым лоскутком, сто раз кряду на него поплевал, амброй попрыскал и приказал роженице к ляжке амулет прививать и появленья младенца ждать.
Едва мы успели глазом моргнуть и глубоко вздохнуть, как младенец явился на свет, презрев Абу Зейда добрый совет. Помогло, как видно, ему заклинание, и дворец наполнился ликованием. Абу Зейда все обступают, со всех сторон за одежду хватают: все хотят, чтоб на них снизошла благодать, поэтому каждый стремится за полу его подержать и руку ему поцеловать — словно он сподвижник пророка Увейс[276] или эмир Дубейс[277]. На него подарки сыплются градом, царь готов отдать всю казну в награду. Накрыла удача Абу Зейда своим плащом, в миг единый он сделался богачом.
Тем временем буря утихла и успокоилось море, продолжить свой путь в Оман нам предстояло вскоре. Абу Зейд, довольный дарами, в отплытью готовился вместе с вами. Но царь, искусством его плененный, его талантами восхищенный, и мысли не хотел допустить такого искусника отпустить. Абу Зейд стал царю как брат родной и распоряжаться мог царской казной.
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Видя, что Абу Зейда прельщают щедроты царя, я стая укорять его, говоря, неужели он родину отринет и друзей любимых покинет.
Абу Зейд мне ответил:
— Друга не спеши упрекать, дай ему прежде слово сказать.
И продекламировал такие стихи:
К чему тосковать о родине, где был ты всего лишен?
Беги оттуда, где низкий превыше всех вознесен.
Приют отыщи надежный, пусть будет он отдален, —
Достойно ль там оставаться, где всеми ты притеснен?
Считай своей родиной место, где ты от зла защищен,
И брось вспоминать о крае, где был когда-то рожден.
Ведь всякий, свободный духом, в отечестве ущемлен, —
Жемчужина средь песчинок, затерян, не оценен.
Потом добавил:
— Я пред тобой оправдался. О, если б и ты со мною остался!
Однако я поспешил отказаться, и с Абу Зейдом мне пришлось расстаться. Мы попросили друг у друга прощенья за невольные прегрешенья и перед разлукой, как братья, заключили друг друга в объятья. Всем потребным он снабдил нас в дорогу, но в сердце моем посеял печаль в тревогу. И когда пришла нам пора проститься, я подумал: пусть бы лучше погибли и младенец и роженица!
Перевод В. Кирпиченко
Тебризская макама
(сороковая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Помню, когда-то жил я в Тебризе[278] весело и богато. Но недолго длились счастливые дни — днями трудными сменились они. Ветер злосчастий всех раскидал, друзей, покровителей я растерял и решился с Тебризом проститься, в странствия вновь пуститься. Стал я что нужно в путь запасать да попутчиков верных искать. Как вдруг Абу Зейд идет мне прямо навстречу, рваный плащ накинув на плечи, а вокруг него — женщины огромной толпой, словно стадо верблюдиц, спешащих на водопой.
Друга стал я расспрашивать, что случилось, уж не беда ли с ним приключилась, давно ль он в Тебризе, куда идет и почему за собой такую ораву ведет. На одну из спутниц, идущую рядом, с красивым лицом и со злобным взглядом, Абу Зейд указал и сказал:
— Я взял ее в жены, чтобы грязь холостяцкую она с меня смыла, чтобы нежною лаской жизнь мою усладила. Но взвалил я на плечи непосильную ношу — весь в поту, задыхаюсь, вот-вот ее сброшу. Нрава злее, чем у нее, в целом мире не сыщешь, коварнее женщины не отыщешь. Супружеских прав моих она признавать не желает, а чтобы алчность ее утолить, доходов моих не хватает. Я устал от нее, как от тяжкой работы, вместо покоя она принесла мне одни заботы. Мы теперь к городскому кади[279] идем, у него-то уж мы справедливость найдем: пусть он или помирит нас, или даст нам развод тотчас.
Продолжал аль-Харис ибн Хаммам:
— Тут любопытство мое разгорелось: кто из них верх возьмет, мне узнать захотелось. На сборы махнул я рукой и пошел за супругами, хоть и прок в этом был небольшой. Вот мы явились к тебризскому кади в дом, а этого кади молва называла великим скупцом — из тех, кто никогда не решится даже добычей своей зубочистки с тобой поделиться. Абу Зейд колена перед судьей преклонил и во всеуслышание возгласил:
— Да будет милостив к нашему кади Аллах и да пошлет ему щедрот своих в успеха в делах! Знай, что эта верблюдица не хочет узды признавать, упрямится, в сторону норовит убежать. Я же покорней ей, чем пальцы рук, и в обхожденье — самый сердечный супруг.
Кади сказал:
— Негодница! Мужу непослушание требует строгого наказания! Если ты его прогневила, то побои жестокие заслужила!
Женщина ответила:
— Пусть судья досточтимый знает, что муж мой целые дни на задворках где-то гуляет, меня в одиночестве оставляет и меня же потом обвиняет!
Обратив к Абу Зейду суровый взор, кади воскликнул:
— Какой позор! Верна посеяв в пустыне, ты ждешь урожая или хочешь цыплят получить, на камни наседку сажая! Скорей уходи! Нет для тебя прощения! Ты вызываешь во мне отвращение!
Абу Зейд завопил:
— Свидетелем мне Аллах, эта женщина лживей, чем Саджах[280]!
Жена его в ответ закричала:
— Лживей, чем он, я еще никого не встречала! Клянусь доро́гой к Мекканскому храму, он превосходит лживостью лжепророка Абу Сумаму[281]!
Гнев Абу Зейда ярким пламенем запылал; рассердись на жену, такую он речь сказал:
— Стыдись, распутница, вонючая лужа, отрава соседа, горе для мужа! Когда мы одни, ты меня терзаешь, а перед людьми во лжи обвиняешь. Вспомни, когда тебя к мужу ввели[282] — о, как люди меня обмануть могли! — обезьяны ты была безобразней, чумы заразней, зловоннее мертвечины, жестче старой овчины, риджля[283] глупее, сухой мочалки грубее, подстилки в хлеву грязнее, зимних ночей холоднее, голее кожуры граната и шире устья Тигра и Евфрата! Все грехи я твои прикрыл, в тайне твой позор сохранил!
Но даже если б с тобой поделилась Ширин[284] красотой, а Зебба[285] — власти своей полнотой, приданым бы поделилась Буран[286], а троном — Балкис, чьим мужем был царь Сулейман[287], будь ты, словно Зубейда[288], богата, красноречива, как аль-Ханса, оплакивающая брата[289], будь, как Рабиа[290], благочестива, как мать корейшитов[291], горделива, — все равно я тобою бы погнушался, седлом своим сделать бы тебя отказался, не пустил бы к тебе и своего жеребца — клянусь всемогуществом творца!
Тут женщина разозлилась, рукава засучила, к Абу Зейду в ярости подскочила:
— Ах ты, который Мадира[292] гнуснее, жалкой блохи грязнее, гиены трусливей, ворона злоречивей! Ты язык наточил, как острый нож, режешь честь мою — а сам-то хорош! Ты ослицы Абу Дуламы[293] сквернее, клопа-кровопийцы вреднее, обрезка ногтя невидней, порчи воздуха в собранье постыдней!
Даже если б у Хасана[294] проповедовать ты научился, если б аш-Шааби[295] ученостью с тобой поделился, если бы, как Джарир[296], ты прославился сочиненьем сатир, если б в поэтике ты превзошел аль-Халиля[297], если бы Абд аль-Хамида[298] затмил красотою стиля, если бы наподобие Кусса[299] овладел ты ораторским искусством, знал бы, как Абу Амр[300], грамматику и правила чтения или, словно аль-Асмаи[301], отдавал бы поэзии предпочтение, — то и тогда бы, клянусь Кораном, в моей мечети ты бы не стал имамом[302]. Нет, мечом в моих ножнах тебе не бывать, даже привратником у дверей моих не стоять! Клянусь Аллахом, не пригоден ты ни к чему, не можешь служить даже палкой, чтоб повесить суму!
Обоих выслушав, сказал им судья:
— Друг друга вы стоите, вижу я. Волчица и коршун — отличная пара! И ни к чему вам бесплодная свара. Оставь-ка, муж, свою злость поскорей, не ищи ты к дому окольных путей. А ты, жена, не бранись, поласковей мужа встречай да пошире дверь перед ним отворяй.
Сказала женщина:
— Клянусь Аллахом, лишь тогда я закрою рот на замок, когда он оденет меня с головы до ног. А чтобы покорность мою заслужить, должен он голод мой утолить.
Абу Зейд троекратно поклялся в том, что все его достоянье — рваный плащ, что на нем. Проницательным оком на супругов судья взглянул, острым умом кое-что смекнул, сурово нахмурясь, недовольство свое показал, потом сказал:
— Вам мало того, как видно, что перед судом вели вы себя бесстыдно, не стесняясь, друг друга бранили и, греха не боясь, друг на друга помои лили. Вы хотите еще меня провести, вокруг пальца надеетесь обвести. Но клянусь, мимо цели вы стрелы метали и напрасно за простака меня принимали. Повелитель верующих — да продлит его дни Аллах и да повергнет врагов его в прах — поставил меня споры тяжущихся судить, не долги их взаимные платить. Клянусь его милостью, даровавшей мне судейское звание, право суд вершить и налагать наказание, если вы не раскроете мне свои тайные козни и не признаетесь, в чем секрет вашей розни, то позор всенародный будет вам наказаньем, чтобы пример ваш постыдный всем послужил назиданьем.