Абу Зейд взор потупил, коварство тая, и промолвил:
— Слушай меня, судья:
Я — Абу Зейд ас-Серуджи, а это — моя жена.
Поверь мне, что с солнцем рядом стать может только луна.
Красой и нравом веселым — всем щедро наделена,
В свой храм моего монаха всегда впускает она.
И жажду мою утоляет только она одна,
Один лишь знаю источник, его лишь вода вкусна.
Но вот уж почти неделю мы ночи проводим без сна.
Взгляни на жену — ты видишь, она худа и бледна,
И я причины не скрою — давно уж она голодна.
Мы долго терпели, но силы теперь истощились до дна.
И вот мы придумали хитрость — недаром жена умна, —
На щедрость того уповаем, чья не скудеет казна.
В том, что бедны мы, право, беда наша, не вина.
Униженно голову клонит тот, чья печь холодна,
А честного в платье плута рядит пустая мошна.
Вот наша печальная тайна стала тебе ясна.
Суди нас теперь, о кади, подсказка тебе не нужна,
Казнить ты и миловать волен, на то тебе власть дана.
Тут кади воскликнул:
— Отряхни заботы с твоей души и утешиться поспеши. Ты не только заслуживаешь прощенья, но и за беды твои достойного возмещенья. При этих словах жена возмутилась и, к свидетелям обратись, на судью напустилась:
О жители Тебриза, в целом свете
Судьи достойней, право, не сыскать,
В нем нет пороков, даже самых малых,
Коль одного порока не считать —
Что поровну делить он не умеет,
Привыкши долю львиную хватать.
Ведь мы вдвоем пришли к нему, желая
Плодов заветных с дерева сорвать.
И что же? Старика он награждает,
Готов и похвалить и приласкать,
Мне ж ожидать хвалы или награды —
Ну словно дождика в июле ждать!
А между тем все это представленье
Я старика подбила разыграть,
И если захочу, то может кади
Посмешищем всего Тебриза стать!
Когда кади увидел, что эти двое на все способны, а языки их бритвам подобны, он понял, что они опаснее всякой заразы и могут навлечь на него все беды сразу, ибо отпустить одного с дарами, а другого с пустыми руками все равно что с долгами расплачиваться долгами или, молитву творя в час заката, совершать вместо трех лишь два ракята[303]. Кади нахмурился и зажмурился, насупился и потупился, забормотал невнятно, заговорил непонятно, кляня судейскую должность злосчастную и судьбу, ему неподвластную, и все несчастья, что на него навалились, словно бы сговорились Вздохнувши тяжко, словно он все добро свое потерял, кади, как женщина, зарыдал и сказал:
— Неужели не удивляет вас, что две стрелы меня одного поразили зараз? Видано ли, чтоб за одно и то же плату требовать дважды? Разве напасешься воды на всех, кто страдает от жажды?
Затем он обратился к привратнику, у двери стоявшему и все приказания его выполнявшему, и сказал:
— Это день испытания, день страдания! Клянусь, злополучней я не видывал дня: нынче не я сужу, а судят меня. Не я справедливый налог налагаю, а с меня ни за что ни про что мзду взимают. Избавь ты меня от них, болтунов безбожных, парой динаров[304] им глотки заткни понадежней, а после того выставь их за порог да двери запри на замок. Всем скажи, что судья нынче занят, жалобщиков не принимает; пусть ко мне никто не приходит и тяжбами не донимает.
Привратник от жалости к господину тоже всплакнул, рукавом со щеки слезу смахнул, вручил Абу Зейду и его жене по динару и сказал, выпроваживая достойную пару:
— Готов засвидетельствовать, вы двое хитрей всех живущих на свете, даже джиннов, не только людей! Однако советую вам суды уважать и язык свой в узде держать. Ведь не всякий на тебризского кади похож и не всюду любителей стихотворства найдешь!
Супруги привратника поблагодарили, совет его по достоинству оценили и удалились, добыче рады, оставив кади, снедаемого досадой.
Перевод В. Кирпиченко
Тиннисская макама
(сорок первая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— В расцвете молодости моей был я послушен голосу пылких страстей, с красавицами прельстительными знался, щебетаньем их нежным наслаждался. Но вот на висках появились гонцы седины, предвещая конец весны. Время я стал проводить в праведных размышлениях и раскаялся в прежних заблуждениях.
Как отставший от каравана подгоняет верблюда, стал я добро творить всегда и повсюду, надеясь упущенное наверстать, пока мой срок не пришел перед Аллахом предстать. Веселых красавиц, средь которых я провел расцвет своих дней, заменило мне общество достопочтенных мужей. Раньше мой дом посещали танцовщицы и певицы, ныне — одни лишь благочестивцы. Дал я обет общаться только с людьми достойными, добродетельными и благопристойными, с теми лишь, чьи прегрешения после раскаяния преданы были забвению. А при встрече с распутником нечестивым, что, закусив удила, несется по жизни ретиво и, устав от ночных похождений, спит целый день в предвкушении новых бдений, я как можно дальше спешил от него отстраниться, чтобы он позором своим не мог со мной поделиться.
Однажды, спустившись по Нилу вниз, попал я в город Тиннис[305]. В мечеть городскую, что приветливым видом манит, зашел я, гляжу: посреди проповедник стоит, окруженный плотным кольцом людей, с него не сводящих очей. А в словах проповедника твердость духа слышна и мудрость великая заключена:
— Несчастен сын Адама, сколь несчастен! Ведь над судьбой своею он не властен. Опоры твердой у него под ногами нету, пылинкою кружится он по свету. Зарезан не ножом — любовью к миру, отдал он душу ложному кумиру. Богатство копит ради похвальбы, о деньгах мысли все его и все мольбы. Клянусь я твердь от воды отделившим, солнце и луну сотворившим, когда бы разумней был сын Адама, он бы избегнул этого срама, задумался бы над тем, что ждет впереди, и стеснилось бы сердце в его груди, он вспомнил бы о расплате неминучей и слезою бы умылся горючей. Воистину удивления достоин тот, кто в адское пламя прямо идет, золото и серебро собирая и добром сундуки набивая. Но, право, еще удивительней тот, кто не видит, что близок расчет, кому облака седины, наплывая, закат его солнца предрекают, а он думать не хочет о спасении и прегрешений мерзостных искуплении.
И дабы подкрепить увещевание, шейх прочитал стихи в назидание:
Горе тому, у кого голова поседела,
Он же в плену обольщений греховных живет,
В суетном вихре кружится, не зная предела,
Хоть от бессилья уже головою трясет.
Скачет он яростно на скакуне наслажденья,
Не опасаясь нисколько, что в грязь упадет.
Не вызывают седины его уваженья,
Если, беспечный, он сам свою честь не блюдет.
Милости божьей за гробом такой не дождется —
Да и земное его пребыванье не в счет:
Ведь от него, хоть над смертью он дерзко смеется,
Как от покойника, тленом могильным несет.
Если ты жаждешь оказывать благодеянья,
Молви тому, кого бремя порока гнетет:
«Кайся всем сердцем, поверь — лишь одно покаянье
Черные пятна с плаща твоей чести сотрет».
Продолжал аль-Харис ибн Хаммам:
— Когда старик закончил увещевания и замолкли его причитания, вышел вперед юноша рослый, совсем уже взрослый, в лохмотьях, едва прикрывавших тело, и к собранию обратился смело:
— О люди разумные и степенные, вы послушали наставления драгоценные. Кто совету мудрому намерен внять, должен это поступками доказать в щедростью подаяния грешные искупить деяния. Клянусь я всезнающим и всепрощающим, бедность моя не требует объяснения, а назойливость заслуживает снисхождения. Неужели мой вид не вызовет жалости в ваших сердцах? Помогите мне, и вам поможет Аллах!
Нашлось тут добрых людей немало, мошна бедняги быстро полниться стала, словно родник внезапно забил и пустыню бесплодную оросил. С полной сумою гордо шагая, он ушел, Тиннис восхваляя. Вслед за юнцом восвояси старик удалился; руки вздевая, на ходу он громко молился, Аллаху всевышнему хвалу воздавал и восславить господа всех призывал.
Продолжал рассказчик:
— Мне захотелось старца догнать и все скрытое и нескрытое о нем узнать. Долго я следом за ним шагал, но увы — шейх молчания не нарушал. Лишь когда убедился, что за нами никто не следит и опасность ему не грозит, он обернулся ко мне проворно и приветствовал с радостью непритворной. Потом спросил:
— Восхитился ли ты этого газеленка умом?
Я сказал:
— Восхищаюсь я равно учителем и учеником.
Шейх промолвил:
— Этот юный ловец жемчужин не посрамит гордой славы Серуджа.
Я воскликнул:
— Да, сразу видно, твоего это дерева плод, искра огня твоего в нем живет!