Душа его будто заледенела от неверия в случившееся.
Белый березовый крест встал в изголовье могилы. Берендей обнял его. И впервые в жизни заплакал горько, со стоном, с болью, скрыть которую не было больше сил.
Промысловики тихо ушли в палатку, решив дать человеку возможность побыть наедине с горем. Ведь и сильный должен иметь право на слабость.
Берендей лежал, обхватив могилу руками. В своей уже немалой жизни он никогда, никому не был нужен. Даже самому себе. Ничто не держало в ней. И только Харя, только он говорил Берендею, что не может жить без него. И доказал это всей своей жизнью. А разве такое нужно было доказывать?
Он берег Берендея. А для чего? Стоил ли тот забот и внимания Федьки?
— Прости меня! — сорвалось с губ запоздалое раскаяние.
И снова пугающий стон срывался неведомо откуда и навис над могилой и головой Берендея. Будто усопшая мать вместе с фартовым оплакивала единственного, горемычного сына.
Берендей не испугался, не вздрогнул. Ведь белое эхо — как светлая память живет о добрых людях. А раз оно появилось, если оно есть, чего ж его бояться? Да и что худшее может случиться теперь, когда, кроме горя, ничего не осталось в сердце.
— Берендей! Берендей! К тебе приехали. Иди скорее! — тормошил поселенца Подифор.
Начальник райотдела милиции держал в руках бумаги. Улыбаясь, встал навстречу Берендею:
— Поздравляю от всего сердца! С сегодняшнего дня вы свободный человек.
Берендей, оглушенный, сел на лавку.
— За добросовестный труд и оказание помощи в обезвреживании опасных преступников… — читал начальник райотдела выписку из судебного постановления о прекращении дела и об освобождении от дальнейшего отбытия наказания.
Паспорт, даже денежное вознаграждение… Ничего не забыли. Все в полном порядке.
Как долго ждал он этого дня! Шел к нему годами. Но почему теперь нет радости в сердце? Ведь сколько раз пытался убежать из Заброшенок. К своим, к фартовым, в «малину». Почему теперь медлишь? Почему не торопишься, пока не передумали, выхватить из чужих рук свои ксивы и, вскочив в поезд, мчаться очертя голову в Южный, который так часто снился тебе.
Свобода… Этим словом бредят на нарах и шконках зэки. Ради нее идут на подвиг и подлость, не разбираясь в средствах. Чего ж ты стоишь, как дубина корявая? Иль ходули отказали? Иль взять свои ксивы из именно этих рук западло? «Чего раздумываешь?»— спросили бы кенты…
Берендей медленно взял документы.
Свободен… Можешь идти, бежать, ехать. Но куда, к кому, зачем?
Уже и его отпевает в Заброшенках белое эхо. А может, просит остаться?
Заметает зимовье пушистый снег. Нет в нем огня, не вьется дым из трубы. На пороге ни одного следа человечьего. Уехал хозяин?
Да нет, вон Берендей. У могилы Федьки. Белый — как снег, прозрачный — как эхо, седой — как смерть…
Вчера была жаркая ночь: фартовые «взяли» ювелирный магазин неподалеку от Южного. Сами не ждали такой удачи. Сработали чисто. И полмиллиона в золоте и платине — словно ветром сдуло. Без выстрелов и крови обошлось. А все благодаря Дяде: и сигнализацию аккуратно отключил, и сейф вскрыл, как собственную кубышку.
Милиция чуть не рехнулась. Все сторожа — на стреме, овчарки — на шухере, а «рыжуха» слиняла. Ну и хай там поднялся. Продавцов шмонали, сторожей за клифты хватали, всех откольников за задницу взяли, кто жив и на воле отирается. Отпечатки пальцев снять вздумали. А там — хрен ночевал… «Ну и усекли, что не ханыги обчистили точку», — взахлеб выдавал последние новости престарелый лысый шнырь.
Дядя слушал его вполуха. Знал, тертый стервец накрутит темнухи полные карманы, чтоб получить у фартовых магарыч пожирнее.
— Я шлангом прикинулся и спрашиваю тамошнего сторожа: «Мол, с чего шухер?» А он мне ботает. — «Хиляй отсюда, фрайер, покуда и тебя не сцапали мусора. Тут такая «малина» побывала, что всю лавку ободрала со шкурой вместе. Нынче хотят вызвать мусорового пахана, аж с центра, чтоб дело раскрутить и накрыть фартовых. Во!»
Дядя даже головы не повернул. Допил водку в стакане. Шнырь екнул селезенкой, просить не решился. Знал, если дадут, то только по зубам. Не по чину пахану со шнырем водяру жрать. Но требуха аж стонала. Ведь старался. Неужель не оценит фартовый? Ведь вон какой куш сорвали, может, и ему, шнырю, кроха перепадет.
— Трехай дальше. Но без темнухи, — сказал Дядя, зная, что облезлый шнырь если не сегодня, то завтра будет полезен.
— Я со сторожем там «гуся» раздавил, пока колеса ждал, чтоб в Южный вернуться. Ботал тот, что им теперь «пушки» дадут.
— На кой хрен пушка, коль зенки слепые? Кого жмурить, если никого не застукали хмыри? — начал раздражаться Дядя.
— Так повсюду хмырям «пушки» дадут. Так сторож ботал. Мое дело тебе трехнуть. А уж дальше — как сам знаешь, — заюлил шнырь, слюнявя окурок.
— «Пушка» фартовому — кент. А хмырям да фрайерам от нее одна морока. К «пушке» калган да зенки файные нужны. А в руках твоего ханыги она не помощь. Бери стольник и хиляй покуда. Но усеки, лишнего не трехни, ни под каким кайфом, — посуровел Дядя, подвинув кредитку.
— Век свободы не видать, если хоть с одного зуба что выскочит, — клялся шнырь.
— Если выскочит, то уж не о свободе печаль — тыквы тебе не сносить, — пообещал Дядя и, приоткрыв дверь, выдавил в нее шныря.
Едва тот вильнул за угол дома, фартовый позвал сявку, ютившегося на кухне, и тихо велел позвать к себе двоих кентов. Сам, задумавшись, сел у окна.
Серый день навис над улицами и домами города, морося с неба мутным, затяжным дождем. В такую погоду неохотно выходят на улицу люди. Отсидеться бы в тепле, переждать бы непогодь за бутылкой. Ведь вон как сыро и промозгло снаружи. Даже привычный ко всяким невзгодам шнырь идет поеживаясь, кутаясь в широченный, не по размеру плащ, который из жалости дала ему баруха за червонец.
Шнырь когда-то был дерзким фартовым. Но после третьей засыпки «малина» потеряла терпение и вывела его из закона после очередной разборки, наподдав напоследок сапогом в зад.
Конечно, могло случиться и худшее. «Малине» ничего не стоило «замокрить» его за провалы, повлекшие аресты подельников. Могли просто искалечить. Но Дядя оставил дышать, и пусть нечасто, но давал оплачиваемые поручения прежнему кенту, чтобы тот не пропал вовсе.
Конечно, от мирного шныря, выискивавшего в зоне еду для фартовых, этот отличался многим. Он был слухачом и наводчиком, «уткой» в ресторанах и на вокзалах… Его наметанный глаз безошибочно распознавал тех, кто имел при себе тугую мошну с кредитками. Иногда ему везло самому стянуть увесистый кошелек. Тогда он с неделю кутил в пивных — облегчал карманы и тяжелел сам. Бывало, такое случалось чаще, ему перепадала лишь мизерная доля. И, пропив ее за пару часов в каком- нибудь подвале или на чердаке, шнырь, как голодный пес, снова отправлялся на дело, в свой пусть мелкий, но промысел. Фартовые не запрещали ему свободный поиск, в котором вся доля риска ложилась на самого шныря.
Иногда он, подсев в ресторане к какому-нибудь командировочному, выдавал себя за коренного сахалинца. И завязав с приезжим разговор, усиленно добавлял ему, хмелеющему, в водку пиво или сухое вино, едва тот отворачивался. Когда собеседник тяжелел, увозил его на вокзал и, обчистив в уборной до копейки, исчезал бесследно.
Случалось, собутыльник внезапно трезвел, и тогда вылетал шнырь из отхожки под короткую брань, с разбитой в кровь физиономией.
Но отмыв лицо за первым же углом, почистив себя от пятен и запахов, шнырь снова соображал, куда податься, где поживиться? Кровоподтеки не в счет, на них никто не обращал внимания.
У шныря было много кличек. Своего имени он старался не вспоминать. И только в милиции да в суде никуда не денешься, приходилось пользоваться именем, отчеством и даже фамилией. Но потом это снова забывалось надолго.
А из всех кличек он любил больше других одну. Она была давней, от самой молодости, горячей и удачливой.
Тогда он был в «малине» не последним… Дрозд — так звали его фартовые всего Сахалина.
Неспроста приклеилось такое. Умел свистеть дроздом, да так, что от птичьего пенья отличить было трудно даже натренированному уху.
Уменье это окупалось не всегда. Но в молодости условный знак Дрозда, оставленного на стреме, не раз выручал «малину» от провалов и поимки. У Дрозда в те годы были отменный слух и зрение. Но со временем притупилась память. И свист дрозда зимой уже не выручал, а губил кентов. И поющего не вовремя Дрозда снимала «с шухера» милиция, напоминая, что истинный дрозд — птица летняя.
Пойманные вместе с Дроздом фартовые бивали его в зоне, приговаривая:
— Заложил, падла, мусорам «малину», теперь сумей подогрев раздобыть. На стреме умел засыпаться, теперь парься со всеми, паскуда вонючая!