— Наверное, осталась с Фабьеном? — Жозеф наблюдал за молодым человеком. В его глазах было одновременно что-то жесткое и в то же время доброе. — Почему же вы не поехали с матерью в Париж?
Ален чуть не заплакал. Ему так хотелось сказать им:
«Потому что мой долг — остаться здесь, с отцом. Нужно же, чтобы кто-нибудь остался, чтобы…»
— Я работаю…
— У Жамине, — перебил его Фукре.
— Вы живете вместе с сестрой? Ему хотелось остаться спокойным.
— Я живу в пансионе «У трех голубей».
Хозяева теперь по очереди подавали знаки тому, кого звали Жозеф.
Это был человек маленького роста, очень худой и потому казавшийся молодым. Если вглядеться в его лицо, то можно было заметить, что оно изборождено тонкими и глубокими морщинами, которые чаще встречаются у старых женщин, чем у мужчин.
Чувствовалось, что тело у него крепкое, словно железное. Глаза были маленькие, карие и блестящие.
— А ваш брат Эдгар не пробовал устроить вас в администрацию?
Они все знали, все угадывали. В голосе этого Жозефа было что-то напористое и в то же время ласковое. Он привлекал к себе Алена, хотя в его присутствии тот и чувствовал себя скованным. Ему казалось, что он еще ребенок, что он впервые разговаривает на равных с мужчинами, и ему хотелось доказать им, что он тоже мужчина, которому можно доверять.
Эти люди не были врагами. Враги не могли знать его отца так, как знали они.
— А что, Ален…
Жозеф опять запнулся. Все трое беспрерывно запинались, а значит, в его отсутствие говорили каким-то совсем другим языком.
— А что, ваш отец не мог куда-нибудь спрятать свои бумаги?
— Они у меня. Целый чемодан бумаг. Я взял их с собой в пансион. Я их прочитаю. Я хочу их прочесть…
Ему хотелось закричать им: «Почему вы мне не доверяете? Ведь вы знаете то, о чем я не имею представления. Я еще молодой, дома отец мало говорил о своих делах. Он избегал говорить о них при мне. Иногда только клал мне руку на плечо, и тогда я словно ощущал его нежность, я понимал, что он на меня рассчитывает, что в один прекрасный день…»
Набивая новую трубку, которую он снял с полочки, Франсуа Фукре медленно произнес:
— Видите ли, господин Ален, Жозеф Бург — старый, очень старый друг вашего отца. Оставь меня в покое, Мари! Ален уже достаточно взрослый, чтобы знать.
Ясное дело, жена опять пыталась заставить его замолчать.
— Жозеф Бург знал вашего отца лучше, чем кто-либо. Это все, что я могу вам сказать. Он сделает как захочет. Что же касается меня…
Он не закончил, и за его словами последовало долгое молчание. Бург ел пирог, запивая красным вином. Он по-прежнему внимательно смотрел на молодого человека.
— Сколько вам лет?
— Через месяц будет семнадцать. Мари Фукре, казалось, говорила ему: «Он еще слишком молод!»
— И вы довольны, что работаете?
— Даже если б кто-нибудь предложил мне платить за мое обучение, я отказался бы вернуться в коллеж.
— Почему?
Вопрос был поставлен ясно, резко, как все, что говорил этот маленький худой человек.
— Потому!
Он сам не мог объяснить этого. Потому что теперь он наконец чувствовал, что живет в толпе, как другие, а не блуждает где-то вне толпы. Потому что «У трех голубей»… Но нет — это сложнее! Он был бессилен объяснить то, что чувствовал, и готов был плакать, сознавая свое бессилие.
Ему бы так хотелось быть наравне с ними, чувствовать себя так же уверенно!
— Итак, вы предпочли остаться один? Он пробормотал, сам как следует не понимая смысла произносимых им слов:
— Да. С моим отцом.
— В таком случае вам придется еще раз прийти сюда.
— С большим удовольствием.
— Потому что мне надо будет многое вам рассказать. Ален доверял ему. Он доверял этому человеку, несмотря на его резкий тон.
Теперь оба Фукре, и муж, и жена, отошли на второй план. Они как бы уступили место этому маленькому худому человеку, как будто он один имел право говорить.
— А вы не боитесь?
— Чего?
— Чего бы то ни было.
— Я хочу…
Он чувствовал, что невозможно, соблюдая приличия, выговорить то, что желал. Ему хотелось сказать: «Я хочу знать своего отца. Я хочу делать то, что он желал бы. Всех остальных я ненавижу».
Да, свою сестру! Своего брата! Свою мать? Он впервые заметил, что ему хотелось сказать «да». Ему было стыдно, но он ничего не мог поделать. И тетю Жанну, и дядю, и двоюродного брата. Ален вспоминал об их бегстве после похорон и цеплялся за этого человека, за Эжена Малу, за своего отца, которого знал так плохо, даже почти не знал, и на которого все яростно набрасывались.
На глазах у него появились слезы.
— Я их ненавижу, — сказал он, сжав кулаки.
— Вы должны приехать ко мне. Я не имею права бывать в городе, так что прядется уж вам побеспокоиться. Лучше ни при ком не произносить моего имени, ни при ком.
Он колебался, но тут же, глядя в глаза мальчика, произнес:
— Запомните, Жозеф Бург. Десять лет каторги. Срок продлен на десять лет. Бежал из Кайенны благодаря Эжену. Я хочу сказать: благодаря Эжену Малу. Десять лет в Гаване. Об этом я расскажу вам в другой раз. А потом Эжен нашел способ вызвать меня сюда.
Взгляд у него был тяжелый, очень тяжелый.
— Это не слишком тягостно для вас, Ален?
— Я не понимаю, что вы имеете в виду.
— Вам не хотелось бы от нас уйти?
— Нет.
— А вы не боитесь?
— Нет.
— Тогда мы будем видеться часто, Ален. И вдруг это имя, не предваренное никаким «господин», стало для него чем-то вроде посвящения, и его охватила незабываемая радость. Сердце словно подпрыгнуло у него в груди.
— Если мой отец…
— Не говорите об Эжене прежде, чем все узнаете! — отрезал Жозеф Бург, вставая и зажигая сигарету.
Смеркалось. Г-жа Фукре сидела за столом, сложив руки на животе. Она подумала, что надо убирать со стола, и вздохнула.
— Эжен был мировой парень, — сказал Бург, как будто искал вокруг себя кого-нибудь, кто возразил бы ему, чтобы иметь повод на него наброситься.
Он повторил:
— Мировой парень, вы сами убедитесь! И сумерки рассеялись, когда он резким движением нажал на электрический выключатель.
Это был его любимый час. И начинался он не тогда, когда зажигали лампы. Ему не нравилось, когда дневной свет, особенно желто-серый свет со двора, смешивался со светом ламп. Часто приходилось зажигать лампы очень рано, иногда и на весь день. Его любимый час — так мысленно он его назвал — начинался, когда дети возвращались из школы.
Прошло уже некоторое время с тех пор, как зажгли электрические лампочки. Мурлыкала чугунная печка. Это была старинная печка, таких Ален никогда раньше не видел, и он готов был утверждать, что у нее своя собственная жизнь, что это живое существо и не самое последнее в конторе. Он получил разрешение следить за ней. Раньше, до его поступления в контору, этим занималась м-ль Жермена — подкладывала уголь и выгребала золу кочергой.
В первые дни он, как мальчишка, с завистью смотрел, как она это делает. Он не решался предложить свои услуги. Он поступил сюда еще слишком недавно. Но однажды, когда ведро с углем было пусто, Ален, чтобы наполнить его, пошел под навес. Вернувшись и открывая дверцу печки, он прошептал:
— Вы позволите?
Около конторы была лестница, ведущая на второй этаж, на площадку которого выходили квартиры обоих братьев. Из конторы прямо во двор вел коридор, но дверь из конторы была почти всегда открыта, так что Ален мог слышать звуки, раздававшиеся в доме, тысячи привычных звуков, доносившихся из двух квартир.
Почему у Альбера Жамине, брата, который больше нравился Алену, жена была маленькая, тоненькая, чернявая и сухая, всегда страдала мигренями, всегда плохо себя чувствовала и дулась, тогда как жена Эмиля, старшего, была приветливая, молодая, розовая и веселая?
Это поражало Алена. Раз десять в день жена Альбера, опираясь на перила, звала мужа недовольным голосом, и он бросался к ней, словно боялся, что его застали за чем-то недозволенным. Они шептались. Ей надо было в чем-то помочь или что-то ее раздражало, а иногда она просто посылала мужа купить что-нибудь поблизости. Он никогда не жаловался, возвращался в контору, улыбаясь, довольный тем, что исполнил свой долг.
В начале пятого — тогда и начинался приятный для Алена час — дети возвращались из школы; двум мальчикам Альбера было девять и одиннадцать лет, а дочери — пятнадцать, и она всегда на минутку останавливалась в коридоре, чтобы посмотреть на нового служащего. У Эмиля были две дочки-близнецы по двенадцать лет и старший сын, который учился в Париже.
Было слышно, как они ходят по квартире, шаркая по полу, тащат за собой стулья, до конторы доносился запах шоколада, который они пили, возвращаясь из школы, потом наступала глубокая тишина — священные часы приготовления уроков. Ален догадывался, что все они сидят под лампой, посасывая конец карандаша или ручки, в то время как в обеих кухнях на медленном огне готовится ужин.