— Вот здорово, — вскричал напарник Нинича, — еда неплохая!
Какой-то миг онемевший Нинич стоял уставившись на все это. Потом тихо сказал
— Настоящий пир.
Он уже отнес коньяк, шампанское и утку в кабинет майора, когда увидел свою жену. Та шла по дороге и несла его собственный обед, завернутый в белую холстину. Она была маленькая, темноволосая, с лукавым, веселым личиком, плечи плотно закутаны в шаль, на ногах большие сапоги. Нинич поставил ящик с фруктами и пошел ей навстречу.
— Я задержусь ненадолго, — сказал он тихо, так, чтобы не услышал шофер. — Подожди меня. Я должен что-то тебе рассказать. — И с серьезным видом вернулся к своему делу.
Жена села на обочину дороги, наблюдая за ним, но, когда он вышел из кабинета майора, где стол был раздвинут и офицеры пили перед завтраком вино, она уже ушла, оставив обед на обочине.
— Где моя жена? — спросил он второго охранника.
— Поговорила с шофером и потом пошла обратно в бараки. Вроде была чем-то взволнована.
Нинича охватило чувство разочарования — Он предвкушал, как будет рассказывать жене, зачем приехал полковник Хартеп, а теперь шофер опередил его. Вот так всегда. Жизнь солдата — собачья жизнь. Эти штатские получают большое жалованье, обыгрывают солдат в карты, плохо с ними обращаются и даже суются между солдатом и его женой. Но его возмущение длилось недолго. Он сможет рассказать и о других секретах, стоит только навострить уши и не зевать. Он подождал немного, а потом отнес последнюю коробку в кабинет майора. Шампанское лилось рекой; все трое говорили одновременно, пенсне майора Петковича упало ему на колени.
— Такие грудки, такие бедра, — говорил капитан Алексич. — Я сказал его превосходительству. — будь я на вашем месте…
Майор Петкович, окунув палец в вино, чертил какие-то линии на скатерти.
— Первое правило: никогда не бей по флангам. Поражай центр.
Полковник Хартеп был совершенно трезв. Он курил, откинувшись на спинку стула.
— Возьмите чуть-чуть французской горчицы, две веточки петрушки…
Но младшие офицеры не обращали на него никакого внимания. Он слегка улыбнулся и наполнил их бокалы.
Снова шел снег, и поверх нанесенных ветром сугробов доктор Циннер наблюдал, как обуреваемые любопытством крестьяне из Суботицы с трудом пробирались через железнодорожные пути и направлялись к залу ожидания. Один из них подошел так близко к окну, что мог заглянуть в зал и рассмотреть лицо доктора. Их разделяло расстояние в несколько футов, оконное стекло, разрисованное инеем, и пар от дыхания. Доктор Циннер мог бы сосчитать морщины на лице крестьянина, назвать цвет его глаз и рассмотреть с мелькнувшим у него профессиональным интересом какую-то болячку на щеке. Оба солдата все время отгоняли крестьян прикладами винтовок. Крестьяне отступали к путям, но потом снова прорывались назад, безнадежно упрямые и бестолковые.
В зале очень долгое время царило молчание. Доктор Циннер вернулся к печке. Девушка сидела сжав руки и немного склонив голову. Доктор знал, что она делала: она молилась о том, чтобы ее возлюбленный поскорее вернулся за ней, и по тому, как Корал старалась скрыть это, доктор угадал, что она не привыкла молиться. Она была очень напугана, и он с холодным сочувствием понял, как сильно она боится. Опыт подсказывал ему две вещи: молитвы остаются без ответа, а такой случайный возлюбленный и не подумает вернуться за ней.
Доктор Циннер сожалел, что втянул ее в это дело, но только так, как мог бы сожалеть о необходимости лгать. Он всегда признавал необходимость пожертвовать своей личной чистотой; только партия, стоящая у власти, обладает правом на угрызения совести; если бы они у него были, он тем самым признал бы, что сомневается в чрезвычайной важности своего дела. Но такие размышления огорчали его, и вот почему: он понял, что завидует добродетельным людям, каким он мог бы стать сам, если бы был богаче и могущественнее. Он с радостью стал бы щедрым, милосердным, точно следовал бы законам чести, если бы его деятельность увенчалась успехом, если бы мир можно было перекроить по тому образцу, о котором он мечтал и к которому жадно стремился.
— Вы счастливая, если верите, что это поможет, — сердито сказал он.
Но, к своему удивлению, он обнаружил, что Корал, сама того не подозревая, могла развеять его горечь, основанную на старательно разработанных, но ошибочных положениях.
— Я не верю, — ответила она, — но нужно же что-нибудь делать.
Его поразило, как быстро она отреклась от веры, и сделала это не из-за того, что с трудом овладела произведениями писателей-рационалистов и ученых девятнадцатого века; она была рождена для безверия так же непреложно, как он для веры. Когда-то он пожертвовал всеми устоями, лишь бы оказаться таким же неверующим, и на мгновение ему захотелось посеять в ней слабые ростки сомнений, той полуверы, которая заставила бы ее не полагаться на свои суждения. Но это желание быстро прошло, и он попытался подбодрить ее:
— Ваш друг вернется за вами из Белграда.
— А может, у него не будет времени.
— Тогда он телеграфирует британскому консулу.
— Конечно, — произнесла она с сомнением.
События минувшей ночи, воспоминание о нежности Майетта ушли из ее памяти, словно освещенный мол вдруг погрузился во тьму. Она попыталась вспомнить его образ, но тщетно: он пропал, словно растворился в толпе провожающих. Незадолго до этого она начала размышлять, чем он отличается от всех знакомых ей евреев. Даже ее тело, отдохнувшее и исцеленное, но потерявшее вместе с болью свой таинственный покой, ясно ощущало, что разницы нет. Она повторила: «Конечно», потому что стыдилась своего неверия. И уж, во всяком случае, роптать бесполезно, — она ведь не в худшем положении, чем другие, разве что опоздает на день в варьете. «Таких хоть пруд пруди», — думала она, чувствуя, однако, что ей все-таки дороги эти совсем не безоблачные воспоминания.
Немец спал в углу, сидя совершенно прямо; веки его вздрагивали, готовые раскрыться при малейшем постороннем звуке. Он привык отдыхать в неподходящих местах и пользоваться всякой передышкой. Когда открылась дверь, его глаза сразу насторожились.
Вошел охранник, махнул им рукой и что-то крикнул. Доктор Циннер повторил его слова по-английски:
— Нам приказано выходить.
В открытую дверь надуло снега, и на пороге образовался серый бугор. Им были видны крестьяне, столпившиеся у путей. Йозеф Грюнлих встал, одернул пиджак и толкнул доктора Циннера локтем в бок:
— А не сбежать ли нам сейчас, всем вместе, пока валит снег?
— Они станут стрелять.
Охранник снова крикнул что-то и махнул рукой.
— Но ведь они и так станут стрелять, а? Зачем нас ведут наружу?
Доктор Циннер повернулся к Корал Маскер:
— Думаю, опасаться нам нечего. Вы идете?
— Конечно. — Потом она попросила умоляюще: — Подождите меня минутку, я потеряла носовой платок.
Высокая тонкая фигура согнулась, словно серый циркуль, опустилась на колени и вытащила платок из-под скамьи. Его неловкость вызвала у нее улыбку, и, забыв о своих подозрениях, она поблагодарила его с преувеличенной пылкостью. Выйдя из зала, он зашагал наклонив голову, пряча лицо от снега и улыбаясь своим мыслям. Один из охранников шел впереди, а второй вслед за ними, с винтовкой наперевес, с примкнутым штыком. Они переговаривались через головы арестованных на языке, ей непонятном, и вели ее неизвестно куда. Крестьяне карабкались на откос, шлепали по грязи, шагая через рельсы: они подходили ближе, сгорая от желания поглядеть на арестованных, и она немного боялась их смуглых лиц и того неведомого, что происходило.
— Почему вы улыбаетесь? — спросила она доктора Циннера, надеясь услышать, что он нашел способ освободить их всех, догнать поезд, повернуть обратно стрелки часов.
— Сам не знаю. Разве я улыбался? Возможно, потому, что я снова дома.
На мгновение губы его сомкнулись, но потом опять растянулись в легкой улыбке, а глаза, оглядывающие все вокруг сквозь запотевшие стекла очков, казались влажными, и в них не отражалось ничего, кроме какого-то неразумного ощущения счастья.
Майетт глядел, как пепел его сигары становился все длиннее, и размышлял. Он обожал те минуты, когда, оставшись наедине с собой и не боясь резкого отпора ни с чьей стороны, чувствуешь, что тело получило удовлетворение, а страсти утихли. Прошлой ночью он напрасно пытался работать: между цифрами все время виделось лицо девушки, — теперь она заняла подобающее ей место. С наступлением вечера она опять была желанна и собиралась прийти к нему — при этой мысли он почувствовал нежность и даже благодарность уже из-за того, что, уйдя, она не оставила за собой неприятного следа. Теперь, даже не глядя в свои бумаги, он помнил цифры, которые прежде не мог расположить в правильном порядке. Он умножал, делил, вычитал, и длинные колонки чисел сами собой возникали на оконном стекле, за которым незаметно проходили призрачные фигуры таможенников и носильщиков. Затем кто-то попросил его показать паспорт; тут пепел осыпался с его сигары, и он вернулся в купе предъявить свой багаж. Корал там не было, и он подумал, что она в уборной. Таможенник похлопал по ее саквояжу: