С блокнотом в руках Гус встал в нескольких шагах от Кильвинского и, когда тот обернулся, улыбнулся ему, представился:
— Гус Плибсли, — и пожал широкую и гладкую ладонь Кильвинского.
— Можешь звать меня Энди, — сказал Кильвинский, глядя на Гуса сверху вниз с легкой усмешкой. Шесть футов четыре дюйма, никак не меньше, решил тот про себя.
— Кажется, на сегодняшний вечер вам сунули меня в напарники, — сказал Гус.
— На целый месяц, да я не против.
— Готов следовать любому вашему слову.
— Это и так ясно.
— Да-да, конечно, сэр.
— Вовсе не обязательно величать меня сэром, — засмеялся Кильвинский. — Седина в моих волосах означает лишь, что я уже порядочно поизносился на этой работе. А так мы — напарники, партнеры. Блокнот у тебя с собой?
— Да.
— Вот и ладно. Первую неделю, или сколько там подучится, ты отвечаешь за всю писанину. Когда научишься принимать вызовы и перестанешь путаться в улицах, дам тебе поводить машину. Все начинающие полицейские обожают сидеть за рулем.
— Как скажете. Любая работа мне будет в радость.
— Вроде бы я готов, Гус. Давай спускаться вниз, — сказал Кильвинский, и они вышли бок о бок через двойные двери и дальше, вниз по ступенькам винтовой лестницы старого здания Университетского полицейского участка.
— Видишь вон те картинки? — спросил Кильвинский и указал на спрятанные под стекло портреты убитых на дежурстве полицейских дивизиона. — Они не герои, эти парни. В чем-то просчитались, потому и мертвы. Ты и оглянуться не успеешь, как почувствуешь себя там, на улице, словно рыба в воде, такое происходит с нами со всеми. Только рыбка не должна забывать о крючке.
Помни всегда о парнях на картинках.
— Сейчас мне и представить трудно, что я когда-нибудь стану той рыбкой, — признался Гус.
— Станешь, обязательно станешь, напарник, — заверил Кильвинский. — Давай-ка теперь отыщем нашу черно-белую тачку и примемся за работу.
В 3:45 в час пересменки чересчур маленькая стоянка буквально кишела людьми в синей форме. Солнце еще палило, так что надевать галстуки прежде, чем наступит вечер, не имело смысла. Тяжелый мундир с длинными рукавами не давал Гусу покоя. Под грубой жесткой шерстью руки страшно потели.
— Не привык носить в жару такую теплую одежду, — улыбнулся он Кильвинскому, вытирая лоб носовым платком.
— Привыкнешь еще, — ответил Кильвинский, аккуратно усаживаясь на горячее от солнца виниловое сиденье и сдвигая его назад, чтобы уместить внизу свои длинные ноги.
Гус закрепил в держателе свежую «горячую простыню» и, чтобы не забыть, написал на обложке блокнота свои позывные, «З-А-99». Странно, подумал он.
Странно и непривычно. Теперь я — «З-А-99». Сплошной нечет. Он слышал, как бешено стучит его сердце, и знал, что волнуется больше, чем следует.
Оставалось надеяться, что дело лишь в волнении. Бояться пока было нечего.
— Тебе, Гус, придется поработать с радио, так уж заведено.
— О'кей.
— Поначалу ты не сможешь различить наши позывные. Какое-то время будешь слышать по радио одну бессвязную белиберду. Но где-то через неделю ухо само собой настроится на нашу волну.
— Ясно.
— Ну как, готов к вечеру, полному романтики, интриг и приключений на улицах асфальтовых джунглей? — театрально спросил Кильвинский.
— Готов, — улыбнулся Гус.
— Вот и хорошо, малыш, — засмеялся Кильвинский. — Малость поджилки трясутся?
— Да.
— Отлично. Так тебе и полагается.
Кильвинский вырулил со стоянки и свернул на запад к Джефферсонскому бульвару. Гус опустил козырек фуражки и прищурился, прячась от солнца. В машине попахивало блевотиной.
— Хочешь, устроим экскурсию по всему округу? — спросил Кильвинский.
— Еще бы.
— Почти все здешние жители — негры. Встречаются, правда, и белые, и мексиканцы. Но главным образом — негры. Много негров — много преступлений.
Мы работаем по Девяносто девятой. В нашем районе черные все. Рядом — Ньютон-стрит. Наши негры — негры восточной сторонки. Если они обзаводятся деньжатами, переезжают на запад, западнее Фигуэроа и Вермонт-стрит, иногда даже западнее самой Западной улицы. Тогда они называют себя западными неграми и требуют к себе соответствующего отношения. Только я ко всем, будь то белый или черный, отношусь одинаково. Со всеми корректен, но не слишком-то учтив. Учтивость, по-моему, предполагает услужливость и раболепие. Но полицейским незачем раболепствовать или рассыпаться перед кем-то в извинениях только за то, что они делают свое дело. Вот тебе урок философии, которым я бесплатно одариваю всех салаг, вынужденных у меня учиться. Ветераны вроде меня любят слушать собственную болтовню. К философам в дежурной машине тебе еще тоже предстоит привыкать.
— А сколько времени вы в полиции? — спросил Гус, поглядев на три полоски на рукаве у Кильвинского, означавшие по меньшей мере пятнадцать лет выслуги. Но лицо его по-прежнему моложаво, особенно кажется таковым в обрамлении седых волос и в очках. И, пожалуй, форму он еще тоже не потерял, подумал Гус, фигура у него что надо.
— В декабре двадцать лет будет, — ответил Кильвинский.
— Собираетесь увольняться?
— Еще не решил.
Несколько минут они ехали молча, и Гус разглядывал город, сознавая, как мало он знает о неграх. Ему нравились названия церквей. На углу он увидел одноэтажное беленое каркасное здание, надпись от руки на нем гласила:
«Иудейский Лев и Царство Христианской церкви». В том же квартале находилась и «Баптистская церковь Святого Спасителя», а через минуту глазам предстала «Сердечно приветствующая проходящего Миссионерская баптистская церковь». Снова и снова читая надписи на бесчисленных церквах, Гус надеялся запомнить их, чтобы ночью, придя домой, рассказать о них Вики. Эти церквушки ему казались просто замечательными.
— Ну и жарища, — сказал он, отирая ладонью пот со лба.
— Носить этот колпак в машине совсем не обязательно, — сказал Кильвинский. — Вот когда выйдешь из нее — другое дело.
— Ох, — только и вымолвил Гус и быстро снял фуражку. — Я и забыл, что она у меня на голове.
Кильвинский улыбнулся и стал что-то мурлыкать себе под нос, разъезжая по улицам и давая Гусу возможность осмотреться. Тот видел, как медленно и осторожно ведет машину напарник. Это надо учесть. Кильвинский патрулировал со скоростью пятнадцать миль в час.
— К этой толстенной форме мне тоже придется привыкнуть, — произнес Гус, оттянув рукава с липких рук.
— Наш шеф Паркер не особо любит короткие рукава, — сказал Кильвинский.
— Почему?
— Терпеть не может волосатые лапы и татуировки. Длинные рукава как-то солидней.
— Он держал речь перед нашим выпуском, — сказал Гус, вспоминая прекрасный английский своего теперешнего начальника и его блестящие ораторские данные, так поразившие Вики, гордо сидевшую в тот день среди публики.
— Таких, как он, нынче не так-то просто сыскать, — сказал Кильвинский.
— Говорят, он очень строг.
— Кальвинист. Знаешь, что это такое?
— Пуританин?
— Он называет себя католиком, но я говорю, что он кальвинист. Он не станет поступаться своими принципами. Многие его презирают.
— Правда? — спросил Гус, читая надписи на окнах магазинов.
— Зло от него не спрячешь. Безошибочно распознает людские недостатки. У него страсть к порядку и букве закона. Умеет быть непреклонным, — сказал Кильвинский.
— Вы так это говорите, словно восхищаетесь им.
— Я его люблю. Когда он уйдет, все переменится.
Странный тип этот Кильвинский, подумал Гус. Говорит рассеянно, будто тебя здесь и нет, если б не эта детская усмешка, мне в его обществе было бы не по себе.
Страшно важничая, какой-то юноша-негр пересекал Джефферсонский бульвар, и Гус стал следить за ним, изучая, как тот гибко поводит плечами, как свободно размахивает согнутыми в локте руками, как широк и упруг его шаг.
Кильвинский заметил:
— Здорово идет. Настоящий щеголь.
И Гус ощутил полное свое невежество в негритянском вопросе, ему страшно захотелось узнать о неграх побольше, узнать побольше обо всех людях. На этой работе уже через несколько лет он мог бы научиться неплохо в них разбираться.
Они отъехали от того юноши уже на несколько кварталов, но из головы у Гуса не выходили коричневые руки с играющими мышцами. Интересно, как бы ему пришлось, доведись им встретиться лицом к лицу, случись ему вступить в схватку с таким вот преступником, да еще и без напарника? И без висящего сбоку револьвера? И если бы блестящий золотой значок и синий мундир не произвели на негра никакого впечатления? Вновь отругав себя за то, что поддается коварству страха, он поклялся, что одолеет его. Беда была в том, что клятву эту он давал не впервые, однако страх, или, скорее, предчувствие страха, не отпускал, нервно урчал желудок, влажнели руки, сохли губы. Ну хватит, довольно подозрений. Да и с чего он взял, что в нужный момент не сможет вести себя, как подобает полицейскому?