Ну да ладно, это прояснится само.
Он взглянул на часы. Было пять минут второго.
Четверг, тридцатое сентября. Предпоследний рабочий день полицмейстера Баусена. А дело неожиданно пошло к развязке.
Но, как он и предчувствовал в первые дни, разгадка не явилась результатом напряженной следственной работы, а буквально свалилась на него откуда-то свыше. Странно и даже где-то несправедливо, хотя такое случалось далеко не в первый раз. Он уже оказывался в таких ситуациях и давно осознал, что если есть профессия, в которой приложенные усилия никак не окупаются, так это профессия полицейского.
«Юстиция питает слабость к следователям, которые лежат на диване и думают, вместо того чтобы рвать себе задницу на оперативной работе», – как сказал однажды Рейнхарт.
Но более всего его поразила мысль о том, как тяжело будет вспоминать это дело. Его собственная роль на этот раз оказалась и вовсе незавидной. Скорее зачеркнуть все это. Зачеркнуть и выбросить из памяти.
Иными словами, все пошло не так, как обычно.
47Тоска, разъедающая тебя изнутри. Или обезболивающее, медленно снимающее боль. Движение, обреченное на то, чтобы прерваться, не достигнув кульминации.
Примерно так. Так это ощущалось. В той мере, в какой она еще в состоянии была что-то ощущать.
Время можно было определить лишь по внутреннему ритму и потребностям собственного организма. В одурманивающей темноте сутки утратили свои очертания; она засыпала и просыпалась, просыпалась и снова засыпала. Невозможно было определить, сколько прошло времени… Снаружи была ночь, а может быть, и день… она проспала восемь часов… или только двадцать минут? Голод и жажда возникали как бледные сигналы чего-то, не имеющего к ней непосредственного отношения, однако она все же ела из миски с хлебом и фруктами, которую он то и дело пополнял, и пила воду из бутылки.
Когда руки и ноги связаны, подвижность сильно ограничена, и не только подвижность в пространстве; большую часть времени она лежала, свернувшись клубком, почти в позе зародыша. Вставала лишь для того, чтобы подойти к ведру и справить надобность… медленно, осторожно пробираясь к нему на ощупь. Запахи, исходящие из ведра, поначалу раздражали ее, но потом она перестала их замечать. Единственный запах, который она все время ощущала, – это насыщенный запах земли. Он проникал в сознание, едва она просыпалась, и не оставлял ее не на минуту.
Этот запах прерывал лишь приятный аромат табака, когда он сидел напротив нее и рассказывал.
Безграничный страх, который она испытывала поначалу, постепенно стерся. Нет, не исчез совсем – сжался, сменился чем-то другим: тяжелым чувством непрекращающегося летаргического сна и страдания; не полная безнадежность, но все нарастающее ощущение того, что она – нечто вегетативное, увядающее, постепенно превращающееся в вялое, невосприимчивое тело… тело, которое все настойчивее и хладнокровнее отгоняло от себя все впечатления, мысли и образы. Внешняя тьма проникала внутрь, медленно забиралась ей под кожу… однако где-то в глубине души она понимала, что это ее единственный шанс выжить, не сойти с ума. Просто лежать под одеялами и стараться сохранять тепло собственного тела, насколько это возможно. Давать мыслям и фантазиям свободу, не пытаясь анализировать их.
И ни на что не надеяться. Ничего не представлять, не размышлять над тем, что же ждет ее в конце. Просто лежать. Просто ждать, что он придет и продолжит свою историю.
О Хайнце Эггерсе и Эрнсте Симмеле.
– Даже не знаю… – проговорил он, и она услышала, как срывается целлофановая упаковка с новой пачки сигарет. – Возможно, все уже было потеряно еще тогда, когда она вернулась из Арлаха. А может, тогда еще были шансы все исправить. Разумеется, теперь, задним числом, это не имеет значения, нет никакого смысла гадать… все вышло так, как вышло…
Внезапно вспыхнувший огонек почти ослепил Беату; он закурил.
– Витте вернулась, и мы не знали, что нам делать – надеяться или отчаиваться. Конечно, мы предавались то одному, то другому; человек не может жить в отчаянии, разве что когда он достигает конечной точки осознания – но, пожалуй, даже и тогда не может. Как бы там ни было, она больше не захотела жить дома. Мы нашли ей квартиру в Дюннингене. В самом начале марта она переехала туда. Квартира состояла всего из одной комнаты и кухни, но все же довольно просторная. Светлая и чистая, на пятом этаже, с видом на море. Она по-прежнему лечилась. Сделала детоксикацию, проходила психотерапевтический курс… во всяком случае, должна была проходить… По вечерам работала на полставки в «Хенкерс». С работой она не справлялась, прогуливала, как потом выяснилось, но до поры до времени мы ничего не знали. Мы не проверяли, не хотели показывать ей своего недоверия. Все должно было происходить на ее условиях, а не на наших, как с важным видом объяснил нам шибко умный социальный работник. Так что мы скромно держались в стороне… Зачем это было нужно? Ну вот, всю весну она жила там, и все шло неплохо, как нам казалось. Ну, а деньги на то, что ей, как мы думали, уже не требуется, она получала от таких, как Эрнст Симмель. Эрнст Симмель…
Он замолчал и глубоко затянулся. Беата проследила глазами за красной горящей точкой, и ее вдруг охватило острое желание закурить. Может, он и дал бы ей сигаретку, попроси она, но она так и не решилась попросить.
– Однажды вечером, в конце апреля, я заехал туда по какому-то делу. Должно быть, я и не бывал там с тех пор, как она вселилась в новую квартиру. Не помню, какое у меня было дело, видимо какая-то мелочь, но мне тут же стало совершенно не до того, едва я переступил порог квартиры…
Снова пауза, горящий огонек сигареты… Он кашлянул пару раз. Беата прислонилась к стене, ожидая продолжения. Хотя уже знала, что последует.
– Я позвонил в дверной звонок. Видимо, он был испорчен, и тогда я нажал на ручку двери… было не заперто, и я вошел. Зашел в холл, огляделся. Дверь в комнату была приоткрыта… я услышал доносившиеся оттуда звуки и заглянул в щель. И тут я увидел его в тот момент, когда он получал то, за что заплатил.
– Симмель? – прошептала она.
– Да.
Снова повисла тишина. Он закашлялся и снова затянулся. Затем, бросив окурок на пол, растоптал огонек ботинком.
– Я замер на пороге, и тут наши глаза встретились. Она посмотрела прямо на меня поверх плеча этого отвратительного типа… он стоял, прижимая ее к стене. Будь у меня тогда при себе оружие – топор, или нож, или что угодно другое, – я убил бы его на месте. А может, и нет – я стоял как парализованный… эти глаза… глаза Бригитте, когда она позволяла ему удовлетворять свою похоть… такой взгляд я уже видел у нее однажды. Ей было тогда лет семь-восемь, и она впервые увидела голодных умирающих детей в телевизионном репортаже из Африки. То же самое было в ее глазах и сейчас. То же отчаяние… Та же беспомощность перед злом мира… Я повернулся и ушел… и потом целый месяц не мог глаз сомкнуть…
Он замолчал и достал новую сигарету.
– Это было в тот год, когда Симмель уехал в Испанию? – спросила она, отмечая с удивлением, насколько велико ее любопытство, несмотря ни на что. Она слушала его рассказ, и он задевал ее за живое, словно это были ее собственные раны… возникало чувство, что ее положение и ее собственное отчаяние – лишь отражение чего-то огромного и неохватного.
Все страдания мира?
Победа зла?
«Или все дело в этом проклятом упрямстве, о котором все говорят, – подумала она. – Упрямстве… и силе, которая подпитывается из двух источников… и мое вечное стремление отложить рождение ребенка. Может быть, это оно и есть? То же самое, если разобраться? Но даже если это и так – какая, в сущности, разница?»
Ее мысли разбрелись, она потеряла нить. Она покрепче сжала руки, но через несколько секунд уже не чувствовала их – руки отнялись, исчезли, так, как развеялись ее тщетные попытки следовать ходу собственных мыслей.
– Да, – ответил он наконец. – Это было в тот самый год… Вскоре после того случая он уехал… и вернулся весной этого года, как и все остальные. Само собой, это знак, если все трое вдруг снова появились здесь с интервалом в несколько недель. Только не говорите, что это случайность. Это был знак от Витте. От Витте и Хелены – это так очевидно, что просто невозможно этого не увидеть… Сможет ли кто-нибудь понять меня?
В его голосе снова зазвучали металлические нотки. Оскорбленное достоинство, глубокое возмущение. Как будто не он сам все это сотворил. Как будто он не несет ответственности за убийства.
Словно он был всего лишь орудием…
Внезапно она вспомнила, что сказал однажды Вундермаас, не дословно, но по сути – что-то типа того, что за каждым убийством стоит необходимость, вынужденность, которая гораздо сильнее, чем при всех других преступлениях; не будь ее, убийства никогда не совершались бы… были бы просто не нужны.