Там пряничные домики глядят друг на друга леденцовыми окошками.
В одном из них живет не то еще фея, не то уже чудовище.
– Тебе понравится, – снова солгал Тимур, поймав Ирочкину руку. – Тебе обязательно понравится.
У Никиты от страха чесались ладони, зудели просто-таки невыносимо, и он, вытащив из кармана огрызок карандаша, поскреб сухую кожу. Стало только хуже – зуд пополз по запястьям, нырнув под рукава рубахи, добрался до локтевых сгибов, потом до подмышек и спины. Зуд заставлял горбиться и ерзать на месте, мечтать о том, чтобы, позабыв про все приличия, прислониться к стене и поскрестись.
Как кабан.
Лерка так и называла его – кабаном, толстошкурым и грязным, потому как в ее, Леркином, представлении, если что и чешется, то от грязи или болезни. Больным же Никита не был, значит, был грязным.
– Ну ты даешь, – просипел Марьяныч, прикрывая рот надушенным платком. – Мерзь-то какая, а он и ухом не ведет. Железный ты человек, Блохов.
Железный, только проржавевший шкурой, и та, кажется, вот-вот рассыплется, разлетится рыжим порохом.
– Ну что, поехали?
– Погоди. – Никита заставил себя подойти к телу, присесть – задохнулся от смрада, в котором мешались и сладковатая вонь подгнивающей плоти, и вязкие ароматы слежавшегося мусора, и легкий дымный запашок прелых листьев, коснулся волос.
Блондинка. Была блондинкой, поправил себя Никита. А теперь уже и на человека не похожа. Кусок мяса, тщательно пережеванного и отрыгнутого в черные пластиковые пакеты.
А пакеты спрятаны в мусорные баки.
И уйти бы им на свалку, сохранивши тайну чужого злодеяния, когда б не воля случая и бомж Сережа, который теперь, проблевавшись, вяло клянчил у Марьяныча полтинник, обещая ценную информацию.
Ничего он не знает – это Никита шкурой чувствовал. Она у него вообще чувствительная.
– Да отвали ты! – не выдержал Марьяныч приставаний бомжа. – Блохов, собирайся, сколько можно пялиться...
Долго. Пока не запомнит все, каждую деталь этого места. Бетонный подиум, рыжие баки с горами мусора, крайний вывернут на землю, и мусор разнесли далеко за заборчик-ограждение, к самым лавочкам.
С лавочек начинался парк, выстроившись в два ряда вдоль бетонной дорожки, они уходили куда-то вглубь, скрываясь в скудной пока, сырой и неприглядной весенней зелени.
– Он ее где-то рядом убил. – Никита отошел от тела и, крутанувшись на каблуках – зуд добрался до пяток, – решительно ступил на газон.
Газоном это станет ближе к маю, когда покроется травой-щетиной, проклюнется хилыми ромашками да ядовитыми лютиками да втянет в сырую землю лужи.
– Блохов, ну ты даешь! – только и сказал Марьяныч, но следом не двинулся. Хорошо. Пусть не мешает. Пусть сочиняет потом легенды про блоховское чутье, которое не то от бога, не то от дьявола, а все одно на пользу родному отделению. Пусть воображает себя доктором Ватсоном, а Никиту – почти что Холмсом, но не совсем, потому как Холмс – гений, а у Блохова просто дар.
Дар зудящей шкуры.
Земля хлюпала под ногами, пуская пузыри и качая на лужах окурки. Ботинки стремительно промокали, а следом и шерстяные, в три нитки вязанные носки, которые после этой прогулки придется долго сушить на батарее, но и пускай.
Он правильно идет.
Он знает, что правильно идет.
Не по дорожке, но в шаге от нее, вглядываясь в молчаливую плитку, выискивая хоть что-то, что бы подтвердило его теорию. Нет, теория – это конкретное, а у Блохова иррациональное. Чутье.
У одной из лавок он остановился – зуд стал почти невыносим. Здесь сидели? Гуляли-гуляли и присели? Или она присела, а он... что делал он? Ходил? Круги описывал? Читал стихи, чтобы поведение не казалось странным. А потом достал из кармана... нож? Нет, тогда бы на лавочке остались следы крови, а она чиста, она вообще ничем-то не отличается от прочих лавочек, и, может быть, Никита ошибся.
Он никогда не ошибался, но ведь все случается впервые.
Не нож он достал. Веревку. Или ленту. Шелковую скользкую ленту, которая не испугает, если волосы длинные, то лента – подарок... она думала, что подарок, а он... на шею? И резко затянуть, перекрывая воздух. Сопротивлялась? Конечно. Пыталась. Царапала горло, но лента скользкая, плотно обнимает шею, ее не поддеть, а силы иссякают быстро.
И она, устав бороться, затихла. Тогда... тогда он поднял ее и понес. Куда?
– Блохов! – донеслось от мусорок. – Кончай там шаманить, поехали! Холодно же...
Марьяныч добавил пару слов покрепче, ну и бес с ним. Зуд не утихал, зуд заставлял двигаться дальше. Итак, если все случилось ночью или вечером – темнеет рано, – то парк относительно безлюден, достаточно безлюден, чтобы можно было придушить жертву, но недостаточно спокоен, чтобы разделать и упаковать.
Ему нужно время. И тихое место. Тихое и близкое к этой вот лавочке, если, конечно, Никита насчет лавочки не ошибся. А значит, дальше. По влажной земле, по первой траве, откинув в сторону пивную банку, которая, верно, лежала еще с прошлого года.
Деревья смыкаются, берез становится меньше, зато появляются старые, плешивые корою тополя. Здесь и днем-то сумрачно... нет, опасно. Дальше.
Этот домик внезапно вынырнул из тени, скучный, неприметный, почти растворившийся в зыбкой серости мартовского дня. Одноэтажный. И не дом – сарай с горбатой крышей, крохотным окошком-бойницей и железной дверью, перетянутой крест-накрест цепями. А цепи новенькие, и замок на них.
Здесь.
– Марьяныч! – Никита снова поскреб руку, унимая чесотку. – Марьяныч, сюда давай!
Только бы не ошибиться...
Не ошибся. Он знал это до того, как нашли сторожа, а потом, взмыленного, раздраженного директора парка, который матерился, грозился жалобами и слушать не хотел про то, чтобы дверь ломать. Искали ключи. Звонили, перезванивали, требовали. Не найдя, искали лом, так же нудно, и Марьяныч минута за минутой сатанел, а Никита замерзал.
Наконец, открыли.
– Н-ну ты и... – только и сумел выдавить Марьяныч, закрывая рот и нос платком. По воздуху поплыл цитрусовый аромат, совершенно неуместный здесь, а директор паркового комплекса «Западный» вдруг громко и совершенно неприлично икнул.
– Тут тир... тир тут, – объяснялся он получасом позже, разминая вспотевшие руки и облизывая сухие губы. – Понимаете, тир. Летом. А зимой просто стоит здание. Кому оно мешает? Никому. Стоит и стоит. Ценного-то нету, ценное-то на склад сдаем.
Сторож, прислушиваясь к директорскому монологу, кивал. Сторож ничего не видел, не слышал и понятия не имел, как этакое безобразие могло случиться.
А случилось. Именно в чертовом тире он ее и резал, о чем говорили темные лужи подсохшей крови на пластиковых простынях, заботливо раскатанных на полу.
Он ее резал, наверное, живую, а рисованные белочки-зайчики-медвежата, не единожды за сезон принимавшие пули, смотрели на эту извращенную справедливость.
– Он убрался, но не до конца, – сказал Никита, через порог разглядывая помещение. – Почему?
Спрашивал он себя, но ответил Марьяныч:
– Спугнули?
Вряд ли. У него нашлось время принести тело, нашлось время сделать все, что он хотел сделать, – эксперты выяснят подробно, что именно. Потом расчленить, упаковать в мешки, отволочь их к мусорным бакам, где они пролежат несколько дней, медленно утопая под слоями новых и новых пакетов, пока не появится любопытный бомж Сережа.
– Он даже вернулся, чтобы скатать пластик. Он мог бы отнести и его к бакам.
– Тогда не рассчитывал, что тир обнаружат?
– Не сейчас, так когда потеплеет. Вонь, мухи... да и все равно мы бы искали, не сегодня завтра, но искали бы. – Никита, уже не стесняясь, скреб руку, раздирая кожу до крови. – По-моему, он нарочно все оставил.
Марьяныч только фыркнул в усы и, в очередной раз заслонившись платком – цитрусами пахло именно от него, – буркнул:
– Хвастается? Или хочет, чтоб поймали? Нет, Блохов, тут ты перегнул... ни один такой скот не хочет, чтобы его поймали, это я тебе точно говорю.
Наверное, он был прав, опытный и занудный Марьяныч, но только Никита знал, что и он не ошибся. Тот, кто несколько дней тому назад был в этой комнате, чего-то хотел. И от Марьяныча, и от Никиты Блохова, и от целого мира.
Понять бы еще, чего именно.
Сердце растревожилось, разболелось и привело меня в постель, где я по настоянию супруги моей и пребывал в последнюю неделю, вынужденный оставить столь милую разуму моему работу. Только сегодня мне дозволено было прикоснуться к записям. Что ж, я по-прежнему косноязычен, я скачу между прошлым давним и недавним, путая одно с другим, но тут уж не моя вина, что Господь милосердный недодал мне и этого таланта.
Итак, я прервал свой рассказ на появлении Антуана де Ботерна, носителя королевской аркебузы, человека, появившегося в Жеводане с твердым намерением исполнить волю повелителя и, к вящей славе оного, избавить нас от власти чудовища.
Он поселился в Бессе, в старинном замке суперинтенданта Оверни, господина де Буасье, человека, несомненно, достойного и ко всему состоятельного, способного предоставить и кров, и стол многочисленной когорте парижан. Так, с ним явились четырнадцать опытнейших егерей, превосходных стрелков из Сен-Жермена и из Версаля, посланных в Жеводан его величеством. Еще нескольких егерей предоставили в распоряжение господина Антуана герцог Орлеанский и герцог Паньеврский.