И только когда повеселевшие сыщики в порядке старшинства званий один за другим покидали кабинет, полковник окликнул:
— А вы, Штирлиц, останьтесь. — И, широко улыбнувшись своей не бог весть какой шутке, добавил: — Всеволод Всеволодович, это я к вам обращаюсь. Уделите мне несколько минут?
Побагровевший Мерин сел на краешек стула, достал накрахмаленный бабушкой носовой платок, вытер вмиг покрывшийся испариной лоб.
Скоробогатов неспешно несколько раз преодолел расстояние от стола к окну и обратно, непонятно кого имея в виду, пробурчал: «Скрипят, собаки» (кто скрипит? какие «собаки»? вышедшие из кабинета сотрудники отдела? двери? половицы видавшего виды паркета? — Мерин уточнять не стал), затем нажал кнопку селектора.
— Валентина, десять минут меня нет. И, пожалуйста, два чая с колбаской.
И, опустившись в кресло, замолчал.
Прошло время.
Неулыбчивая секретарша принесла покрытый салфеткой поднос, поставила на стол.
— Еще что-нибудь, Юрий Николаевич?
Скоробогатов смотрел в пространство перед собой.
— Юрий Николаевич.
— Да, — очнулся полковник, — что?
— Я говорю, еще что-нибудь?
— Что «еще»?
— Принести.
— Зачем?
— Ну мало ли… Не знаю.
— А-а-а, нет, нет, спасибо, ничего не надо. А это что?
Секретарша недовольно глянула на Мерина, сказала шепотом:
— Это чай.
— А-а-а, спасибо, Валечка, очень кстати.
Мерин воспринял этот загадочный диалог как предзнаменование чего-то важного и не ошибся.
— Вот, Сева, хочу посоветоваться…
Начальник отдела МУРа по особо важным делам Юрий Николаевич Скоробогатов родился в начале февраля первого послевоенного года. Мать вела в московской консерватории класс рояля, а отец — выдающийся скрипач, обласканный властью всевозможными орденами, премиями и званиями, был, как тогда выражались, «выездным», летал по всему миру с сольными концертами, везде, несмотря на откровенное неприятие Западом советских выдвиженцев, был принимаем с шумным, даже скандальным восторгом и неофициально в кругу меломанов считался одним из лучших скрипачей планеты.
С самого раннего детства мальчика Юру, вопреки его желанию и изощренному, доходившему порой до откровенного саботажа сопротивлению, готовили к музыкальной карьере: ему подарили подростковую виолончель и наняли хорошего педагога, благо материальная сторона дела семью не смущала. Мечта была такая: незаметно пройдет время, и на афишах мировых столиц замелькают вожделенные слова:
«Инструментальное трио в составе
СОФЬЯ СКОРОБОГАТОВА (рояль),
НИКОЛАЙ СКОРОБОГАТОВ (скрипка)
Партию виолончели исполняет
ЮРИЙ СКОРОБОГАТОВ»
Обоим родителям так явственно (особенно в регулярных сновидениях) представлялись эти красочные, освещенные солнцем и неоном афиши, что, казалось, достаточно устранить время от времени возникающие между ними мелкие разногласия, сводившиеся в основном к тому, какой цветности и какого размера должны быть фотографии (еще Софья Александровна склонялась к тому, что фото надо бы выбрать из их «молодежного архива», а Николай Георгиевич придерживался мнения, что все должно соответствовать текущему моменту), достаточно устранить эти сущие пустяки, и сама Ее Величество МУЗЫКА обоймет проходящих мимо афиш людей своими чарующими звуками.
Мальчик Юра звезд с неба не хватал, разнообразно-изворотливо сопротивляясь каждому занятию с педагогом, тем не менее освоил, к неописуемой радости родителей, азы музыкальной грамоты и даже выучил наизусть несколько упрямо подсовываемых ему Софьей Александровной струнных сонат для начинающих виртуозов.
И неизвестно, к чему бы все это привело и не появился ли бы на советском исполнительском небосклоне еще один Рострапович, не случись трагедия, безжалостно прекратившая две молодые жизни — Николая и Софьи Скоробогатовых и многократно перекарежившая еще одну, только-только начавшуюся — жизнь Юрия Николаевича Скоробогатова.
— Вот, Сева, хочу посоветоваться и не знаю, с чего начать.
Конечно, можно было бы закинуть ногу на ногу и назидательно посоветовать: «А вы начните с главного». Сева именно так и поступил бы, будь сейчас перед ним кто угодно — хоть сам Трусс, хоть Яшин, хоть даже бабушка Людмила Васильевна.
Можно было благодарно проникнуться серьезностью интонации полковника, скроить подобающее моменту лицо и, молча, с пылкой готовностью разделив любые трудности собеседника, покорно ждать продолжения. Он так и поступил бы, будь теперь перед ним кто угодно: бабушка ли, Яшин ли, Ярослав или даже сам Анатолий Борисович Трусс, уважение к которому у Мерина граничило чуть ли ни с преклонением.
Но Скоробогатов!!!
И Всеволод, сам того не ожидая, выпалил:
— Спасибо, Юрий Николаевич.
— За что? — не сразу понял полковник. И только не на шутку испугавшись цвета спелой клюквы лица подчиненного, махнул рукой: — Да брось ты, какое там «спасибо». Тебе спасибо, вот что. — И еще, помолчав немного, решительно выдохнул: — Понимаешь, мне позвонил пострадавший, этот, как его…
— Я понял, Юрий Николаевич. Твеленев Антон Маратович, который список пропавшего составлял, внук композитора, сын Марата Антоновича…
— Да не внук. И не сын. В том-то и дело. А сам. Сам Антон! Ему ведь недавно, если не ошибаюсь, девяносто отметили. Казалось бы — чего волноваться: живи спокойно, какие там ограбления. А он мой мобильный телефон узнал, что, как ты понимаешь, непросто, но — Герой Труда, «За заслуги перед Отечеством», народный-перенародный и т. д. и т. п. — узнал. И прелюбопытная вещь: ни слова про понесенные убытки. Мудрый старик. «Бог с ними, — говорит, — с собой не возьмешь, дети-внуки правнуки и без этого добра проживут, им хватит, за жизнь я им наработал. А вот просьбу мою прошу уважить». — «Какую?» — «Пришлите-ка мне, — говорит, — музыкального эксперта-криминалиста хорошего, это по вашей части».
Скоробогатов замолчал, прошелся по кабинету, подсел поближе к Мерину.
— Ты ешь бутерброды-то, не пропадать же. И чай.
— А зачем ему?
— Что «зачем»? — не понял полковник.
— Криминалист музыкальный? Разве инструмент какой пропал?
— Да в том-то и дело. В вашем списке, составленном по словам внука, никакого музыкального инструмента нет, так? А список, как ты помнишь, сорок три предмета, вплоть до кофеварки импортной. Вот и я думаю — зачем? Криминалиста я к нему послал, сегодня после трех договорились, но ведь дело-то мы отдаем, вернее, отдали уже, у нас без них выше крыши, теперь «разбойники-грабежники» этим займутся… Но мне… Меня… как бы это поточнее выразиться… заинтересовало, что ли…
— Я понял, Юрий Николаевич. Займусь. И — как рыба.
Полковник долго, не мигая, смотрел на подчиненного. Произнес с несвойственной ему грубостью: «Сказал бы я, что с тобой хорошо делать. Да язык не поворачивается». Потом сел за письменный стол, достал чистый лист бумаги, написал на нем несколько слов и, улыбнувшись, протянул Мерину.
— Свободен.
Сева сломя голову, сбивая с ног встречных милиционеров и не обращая внимания на их ласковые в свой адрес реплики, проскочил километры муровского коридора, подлетел к своему кабинету Черт! Так и есть: заперто изнутри! Звяканье стаканов выдавало многотрудную «оперативную работу».
Во всем огромном П-образном многоэтажном здании Московского уголовного розыска, занимающего несколько кварталов улицы Петровка, нет и, по свидетельствам старожилов, никогда не было ни одного помещения, где бы нуждающийся в уединении человек мог расположиться и предаться размышлениям.
Кроме немногих известных.
Самое удаленное от высоких начальственных кабинетов и в силу этого редко используемое и занял Всеволод Игоревич Мерин.
Осторожно (не помять!) дрожащими от волнения пальцами достал из кармана листок.
Развернул.
На белую бумагу синим скоробогатовским фломастером ровными, почти печатными буквами было нанесено несколько слов. Раз, два, три, четыре… девять.
Появления на свет Марата Антоновича Твеленева родители не планировали. Более того, все произошло вопреки их желанию после старательных попыток всеми возможными способами не допустить развития этого, казалось бы, естественного, Богом освященного процесса продолжения рода человеческого. И виной всему были не черствый эгоизм и детонелюбие Антона Игоревича и Ксении Никитичны Твеленевых.
Они поженились рано — ему только-только исполнилось двадцать, а ей не было восемнадцати. В советском ЗАГСе их не приняли, заявление разорвали, стыдили, обещали сообщить по месту учебы, приходилось встречаться тайком, урывками. Гражданские браки в те времена не поощрялись, за подобный разврат можно было и из комсомола вылететь. И сколько они себя помнили — с первого же поцелуя, с первого переплетения и странно-сладостного ощущения себя единым целым — они, не признаваясь в этом друг другу, мечтали об им одним только принадлежащем крохотном живом существе.