Три с лишним года их надеждам и неумелым стараниям не суждено было сбыться.
А потом началось страшное — война. И в одночасье все изменилось: думать предстояло о спасении своих жизней, а не о зарождении новых.
Антон ушел на фронт и год без малого, до июня 42-го о нем не было известий.
Ксения Никитична поначалу одиночествовала с видимой легкостью, сутками работала на заводе, спала по три часа, исхудала до родительской неузнаваемости (однажды родная мать помогла какой-то упавшей женщине донести ведро с водой до подъезда и пошла дальше, не признав в ней дочь). К концу 41-го все ее сослуживцы уже что-нибудь да получили с фронта: кто похоронку, кто весточку жизни, счастья, надежд… Она — ничего. И тогда пришло решение — туда же, к нему, в это незнакомое, страшное пекло.
Взяли ее без вопросов — всем было ни до кого: готовились к самому худшему.
Она, вынося из-под пуль, перевязывая, спасая раненых излазала на животе все Западное Подмосковье: Солнечногорск, Клин, Волоколамск, Лотошино, Рузу, Можайск, Наро-Фоминск… — не перечтешь. Вглядываясь в небритые, измученные болью, окровавленные солдатские лица, видела, сколько их, молодых, старых — всяких, — навсегда останется здесь без братских даже могил, слегка припорошенные лишь белым саваном снега; и сберегая в памяти весь этот кошмар как спасение от последней и самой страшной потери, она тем не менее продолжала верить, ждать и исступленно, бессознательно сутками напролет как молитву повторяла: «Где ты? Где же ты? Где же ты? Где ты? Где? Где? Где?..»
И когда в первый месяц лета страшного еще, о победе не помышляющего, миллионами непогребенных тел корчащегося 1942 года волею Волшебной Судьбы они оказались вместе — ни авианалеты, ни бомбовые всполохи, ни грязь и кровь, ни даже неизбежность скорой разлуки (надолго ли? нет ли? навсегда?) — ничто не могло разомкнуть их объятий, оторвать друг от друга, заставить прервать безумие свалившегося на них счастья, осознать, наконец, неизвестность предстоящего, которое через мгновение может обернуться небытием.
Господь же давно слышал их мольбы о первенце, но, видимо, все как-то руки не доходили, слишком часто рожали в те счастливые (как многим тогда казалось) предвоенные годы, всем сразу помочь не споспешествуешь. А тут простаивать приходится, больше года уже бездействовать — не хотят исполнять материнский долг свой под пулями да танками те, кому рожать предназначено — как тут не помочь страждущим.
Но не подрассчитал малость Всемогущий, не учел одной малости: убивают друг друга народы, никак уняться не могут, может, и не уймутся вовсе, пока всех себя не уничтожат. И тогда — конец света. Не до размножения.
Война — забава кровавая и смертный труд — делала нежелательным появление на свет Марата Твеленева.
— Ты, если что — не паникуй, слышь? Не время сейчас, успеем. Медицина пусть решит, — в короткие минуты передышек увещевал истосковавшийся по своей молодой жене начинающий композитор, — победы дождемся, да? Все еще будет.
Молодая жена и не паниковала.
Антон Игоревич после сладких, легкой контузией заслуженных медовых дней, безвылазно проведенных в супружеских покоях, вновь отбыл к местам убиения врагов Отечества, а забеременевшая-таки Ксения Никитична весьма не скоро, в силу неопытности, обнаружившая и утвердившаяся в серьезности своего положения, во все тяжкие пустилась исправлять нежелательную прискорбность. В ход было пущено много стараний: были задействованы как официальные, государственные каналы с научными подходами и методами (безрезультатно: «Поздно, дорогуша, никак нельзя, ни-ни-ни», так и простые доморощенные на уровне: «Завари кислицу, намочи тряпицу, обмотай живот, положи палец в рот, бегай бегом и суши утюгом»).
Все-все точно по предписанному как нельзя добросовестнее проделала горе-роженица: и бегала, высоко поднимая ноги по комнате вокруг стола, и чуть палец свой указательный не откусила, споткнувшись о порожек, и пузырчатые ожоги на животе нажила… но, видать, под счастливой звездой был зачат будущий наследник начинающего композитора-песенника, если он, стоически выдержав все ухищрения нетрадиционной медицины, сумел-таки явиться на свет божий точно в предопределенный ему срок в виде ладно скроенного существа мужского пола, весом и размерами напоминающего не самого низкорослого первоклассника.
Этим-то гигантом, неумело завернутым в старую, до дыр застиранную мужнюю ночную рубашку и истошным ором выражающим категорическое неприятие происходящего и встретила счастливая мать своего раньше срока комиссованного, седого почти (не узнать), с черной повязкой вдоль всего лба (о, ужас!), но слава тебе, Господи, живого защитника Страны Советов.
— Как назвала-то? — ревниво вглядываясь в красное сморщенное личико младенца и не находя ни малейшего с собой сходства, спросил Антон Игоревич.
— Так как, Тоша? — Вопросом на вопрос не без обиды в голосе отозвалась Ксения Никитична. — Без тебя разве могла? Чай, не одна старалась.
— Не одна, — неуверенно согласился супруг. — Когда родился-то?
— Так посчитай, Тоша.
— В мае, что ли?
Она улыбнулась невесело, уткнулась в зареванное личико сына.
— Эх ты-ы-ы, «в ма-а-а-е». В марте.
— Ну Маратом и назовем. Не мартом же. Ты как?
— Красиво.
Так на кишащей раненым военным людом платформе Ленинградского вокзала столицы, под неистовые вопли счастья встречающих и стоны перебинтованных калек, между двух обгоревших, прорвавшихся с передовой товарняков состоялись крестины Марата Антоновича Твеленева.
Никогда с тех пор, до самой смерти не могла себе простить Ксения Никитична той отчаянной, до помутнения рассудка доходящей борьбы за непоявление на свет Богом ниспосланного ей счастья. День рождения сына — 27 марта 1943 года — стал самым светлым и одновременно самым трагичным днем ее жизни.
Драка в подмосковном Переделкино на улице имени писателя Паустовского взбудоражила весь поселок. Старожилы — обитатели этого престижного зеленого рая, в основном люди известные, заслуженные, не бедные — были приучены к тихой, размеренной жизни, знали друг друга в лицо, хаживали по праздникам к соседям в гости угощаться настоянными на всевозможных травах заморскими водочками, и если и случались какие незначительные размолвки по вопросам ли литературы и искусства (место это изначально задумывалось как дом творчества советских письменников) или же в силу несовпадения мнений по вопросам политической направленности недавно еще дружественных нам стран, то, как правило, все эти конфликты разрешались тут же за щедро накрытыми столами, без рукоприкладств и выплеска эмоций на улицы через покосившиеся от времени заборы писательских усадеб. Труженики пера со сталинских еще (давних уже) времен приучили себя к осторожности в высказываниях собственного мнения по каким бы то ни было поводам и сохранили эту лагерями выстраданную науку до наших дней — эпохи развитого российского демократизма.
Поэтому случившаяся драка — явление заурядное, даже естественное на просторах постсоветских мегаполисов — здесь смотрелась как что-то чуждое, почти экзотическое, перенесенное из нашего телевизионного сериального беспредела. Немногие любопытные смельчаки, рискнувшие с безопасного расстояния наблюдать за разворачивающимся действом, как могли успокаивали не в меру разнервничавшихся соседей.
— Да что вы мне говорите — драка! Какая драка? Кино снимают. Вон же она в кустах, камера-то! Не видно, что ли? — шепотом убеждала подслеповатая интеллигентного вида старушка. — А этот, в крови — это же… как его..? Ну этот… Вылетела фамилия…
— Гоша, что ли?
— Ну! Именно! Фамилия вылетела… Украинская… Конечно, он. Гоша. Он всегда наголо побрит и в крови. Варенье это…
Но, увы, никакой «камеры в кустах» и тем более никакого «Гоши с вареньем на лице» не было и в помине. Между тремя молодыми людьми шла самая что ни на есть настоящая бескомпромиссная драка. Не махание кулаками с целью доказать превосходство перед очами зачарованных девочек, каковое нередко случается в среде неоперившихся школяров, а кровавая бойня, конечная цель которой если и не лишение противника живота, то как минимум переведение его в состояние пожизненной инвалидности. Два Шварценеггера, не жалея кулаков, методично избивали неумело сопротивляющегося длинноволосого «не Гошу». И не будь лицо его залито кровью, переделкинские старожилы без труда признали бы в нем сорванца-Антошку, — двадцатидвухлетнего внука Антона Игоревича Твеленева — композитора-песенника, 1918 года рождения, недавно отпраздновавшего свой нереальный для нашего быстротечного времени юбилей.
Побоище возникло неожиданно, без каких бы то ни было нередких в таких случаях преамбул, типа: «Ты говно!» — «Что!?» — «Говно!» — «Я!!?» — «Ты!» — «Повтори!!» — «Говно!» — «А в морду?!!» — «Попробуй». — «На-а-а!!!» И в морду. Нет, ничего подобного не было. Два прилично одетых битюга налетели на Антона Твеленева сзади у самой калитки его дома, несколькими ударами сбили с ног и, выкрикивая нечасто употребляемые печатными изданиями выражения, принялись молотить кулаками по чему попало: голове, лицу, спине и ниже.