изящным хвостиком.
Юпитер взял под козырёк, и, как это полагается служивому, счёл желание дамы законом, ибо покорность, возведённая в привычку, имела в этом случае особую приятность.
— Как скажете, душенька! — С поклоном согласился Юпитер. — Любой фрукт к вашим ногам. Только вы, если позволите, принимая во внимание ваши роскошные формы, больше схожи с крупной жемчужиной…
— Что вы имеете в виду, сударь?! — Возмутилась было луна, приняв на свой счёт не драгоценность жемчуга, но его округлость и полноту.
Юпитер, по-военному скоро сообразив, что дал промашку, несколько изменил градус своей лести, и с жаром воскликнул:
— Сияние ваше навело меня на такую мысль, сударыня! Но коли вы недовольны мной…
— Ладно уж. Довольно. — Перебила луна. — Можете стать чуточку ближе. Да помолчите уже, я думаю! — И многозначительно замерла.
Юпитер, не смея даже вздохнуть, привычно застыл в полупоклоне, словно на часах, и принялся ожидать. Не рассуждая, не мудрствуя, не торопя. Ибо — не положено.
…В раздумьях о пустяках, луна парила в небе, испуская пыльное сияние. Созерцая землю и вросший крепко в неё дуб, она сожалела, что не может оставаться посреди его ветвей столь долго, сколь желается. Уж так статен был дуб, так благороден, так хорош…
Покуда луна вздыхала по дубу, Юпитер волочился за нею в отдалении, дабы не приводить даму сердца в недовольное расположение духа. Он-то знал, что, как она не страдай, а всё одно — останется с ним, ибо такова планида 20 у всех — быть с теми, кто предназначен им судьбой.
Поникшие листочки, исписанные летними днями от и до, сразу с двух сторон, висели в ожидании, покуда ветер сорвёт их, отметив сбывшимся и задуманное, и незавершённое, да вслед за тем поставит крохотную птичку, из ряда тех, что, сбившись в стаи, сдвинет после по карте тёплой рукой в сторону столь же располагающих к себе мест.
Рассвет скупец — едва прикрыл донышко горизонта, зато дождь, от щедрот, наполнил собой всё, что сумел, промочил, кого успел, не пожалев даже того, кого жаль всем. Кого же это? Да тех, у которых нет крыши над головой.
Ежели кто в норе, в дупле, в укрытом со всех сторон гнёздышке, с одним ли, двумя выходами для надёжности, — тут дело понятное. Но не каждый так умеет устроиться. Кому и чисто поле — дом родной, да только сквозит со всех сторон, да у всех на виду.
Как представишь, что где-то в лесу стоит косуля, и по её бокам цвета мокрого песка стекают дождевые капли, будто бы слёзы. В такую непогодицу и подойти-то к ней не составит большого труда.
Хорошо улиткам, им любой дождик, словно ярмонка 21. Распластаются, будто хмельные, на мокрой траве и блаженствуют, не ведая меры и потеряв всякую осторожность. Ту-то к ним, не крадучись, а напрямки: и птица, и мышь, и пеший, неосторожный от усталости. А там уж и до муравьёв недалеко: утащат к себе, как не упирайся, хоть целиком, а хотя и по частям.
Милосердный на сияние закат, выплеснувшись на горизонт так, что даже чересчур, изливаясь поверх его краёв, гаснут как-то слишком уж скоро. А напитавшиеся им сумерки не торопятся поделиться светом ни с кем.
— Пусть уже звёзды, ибо их не счесть…
— А отчего ж не луна? — Спросит некто из темноты. — Она, чай, поближе будет.
— Да, что луна, сама из милости, на чужих хлебах, — Вздохнут сумерки так надолго, что туман их дыхания обовьёт округу бледной змеёю, растушевав грань промежду небом и землёй.
Когда некто говорит, из лучших к тому побуждений: «Ведь мы же не звери…», это кажется странным. Ибо — отчего же так-то? Чем они плоше нас?! Так, же как звери, люди бросаются на защиту своих детей, и в порыве могут покалечить чужого. И, прежде чем сказать длинно, замечу коротко: когда человек совершает героический поступок, он редко опирается на юный по своей сути рассудок, а действует сообразно инстинкту, который намного старше его самого. Тот страх, известный нам с рождения — это и есть инстинкт, и преодолеть его можно только силой иного страха — за другого, не за себя.
Всякое живое существо призвано сохранить свою территорию для того, чтобы было где продолжить род. И это основная его задача, а всё прочее — наносное, что нам дано, как украшение жизни. Недаром говорят про игры разума. Игры! Не суть.
Щенки волка и лисы до поры до времени забавляются с мышью, что принесла мать. Мышь в полуобмороке, желание выжить заставляет её двигаться, и щенки запоминают вид, запах, вкус добычи.
В детстве мы играли в войну, и из-за того, что никто не хотел быть «за немцев» даже понарошку, они были у нас воображаемыми. Мы тонко чувствовали эту грань и ни за что не желали её переступать. Теперь же трёхлетние дети на территории бывшей Украинской Союзной Советской Республики играют «В русского». Два маленьких ребенка становятся друг напротив друга. Один стреляет какой-нибудь палочкой, второй — падает. Тот который стреляет потом говорит: "Теперь я русский", и они меняются местами.
Всё страшное начинается с безобидного. В руках детей палочки, а не автоматы лишь до поры до времени. И после игры мальчишки пойдут возиться в песочнице. Только вот, испугаются ли детишки, если, копнув совочком поглубже, отыщут в этом песке наспех погребённого там малыша, их ровесника, с зажатой в ладошке игрушкой? Сомнительно что-то. Скорее, отковыряют щепочкой, повозят по луже, дабы отмыть, да скажут: «Ему же она уже не нужна…»
Кому-то верится в подобное, иным нет, а многим уже известно, что всё это именно так.
Во дворе лил дождь, и горничная, что выбегала зачем-то к воротам, нарочно не закрыла двери в переднюю, дабы собака, которая со вчерашнего дня прибилась ко двору, могла зайти потихоньку и обсохнуть. Через некоторое время хвост собаки, с ритмом, присущим и сопутствующим глубочайшей признательности, стучал уже по ножке стола для бумаг. Со стороны могло показаться, что в дальней комнате, где обыкновенно занималась с преподавателем Танюша, единственная дочь хозяина дома, заведена пружина метронома:
— Раз-два-три! Раз-два-три! — Раздавался раздосадованный голос учителя, и временами непоследовательно переходил от приятного тенора к почти щенячьему визгу. — Собери кисть правильно! Чему я тебя