учил?!! Что это за лягушачья лапка?! Все косточки должны быть видны. Пальчики круглые, кончиками точно ударяем по клавишам! — Раз-два-три! Как молоточки! Как капельки! — Да что ж ты такая бестолковая?! Спину держи ровно, а не как дворовая девка, сдвинься к краешку стула и… где опять скамейка? Я же приказывал, чтобы, пока ты не дотягиваешься до пола, ноги упирались в скамеечку, а не висели бахромой!
От несправедливых, так казалось Танечке, нравоучений она неизменно куксилась, дрожали и губки, и щёчки, так что несколько следующих гамм играть было ещё труднее, ибо облитые слезами клавиши делались скользкими.
В такие минуты Танечку жалели все: и горничная, и папенька, и гераньки на подоконнике. Да что гераньки! — муха в соседней комнате, и та тщилась помочь девочке удерживать нужный ритм, а для того билась, не жалея себя, головой о стекло.
Дождь за окном, тоже не умея быть в стороне, путал счёт и ударял по оконной раме, да всё не в такт:
— Та-ка-так, та-ка-так, та-ка-так…
Коли б учитель не был с девочкой теперь столь строг, то узнал бы, отчего нет скамеечки возле пианино. Дело в том, что накануне под окнами бегал большой пёс, и чтобы разглядеть его, Танечка подставила к окошку скамейку. С неё же она после кидала собаке половину своей бараньей котлетки и пирожок с маком. Котлетку собака скушала, а пирожок только понюхала, и глядя на Танечку, помахала хвостом. После по двору прошёлся генералом петух со своим многочисленным семейством, и от пирожка не осталось даже крошки, только земля на том самом месте казалась как бы несколько ощипанной.
Танечка перебирала неловкими от смятения пальчиками по клавишам и плакала. Она уже не понимала, что говорит учитель, но зато, куда как более отчётливо, слышала настойчивый, требовательный стук дождя за окном. Тот уже давно перестал стараться попасть в ритм музыки, но лишь усердно поливал холодную осеннюю землю, которая давно уж была сыта, и местами делалась не упругой, как пропитанный сиропом бисквит, кой пекли у них по воскресным дням, а скользкой и слякотной, неприятной даже на вид. Девочке представлялось, как мокрая насквозь шёрстка собаки липнет к ней, и её, продрогшую до костей, всяк гонит отовсюду: и дворник, и горничная, и папенька.
Не в силах больше выдержать этой душевной боли, Танечка разрыдалась в голос, и кинулась прочь из классной комнаты прямо в кабинет папаши. Ворвавшись без стука, она упала отцу на грудь, и, захлёбываясь, начала умолять не гнать несчастную собаку со двора.
В стараниях унять истерику дочери, отец встряхнул её легонько за плечи, и крепко прижав к себе, принялся гладить по худенькой спинке:
— Ну, и что стряслось с моей маленькой дочуркой? Кто её обидел? — Спросил папаша, когда Танюша почти перестала всхлипывать.
— За окном дождь, и мне представилось, что все гонят со двора собаку! — Ответила девочка.
— Это которую? — Насмешливо поинтересовался отец. — Не эту ли?! — И развернул дочь лицом к камину в углу комнаты.
На коврике, близко к огню лежала давешняя собака. Шерсть её, уже совершенно высохшая, была расчёсана, а на шее повязана голубая лента.
— Папочка! — Танюша снова кинулась к отцу. — А как вы её назвали?
— Мы решили, что ты сделаешь это сама, и это не девочка, а мальчик.
— Мальчик! — Весело воскликнула Танюша, и пёс тут же поднял голову, отозвавшись на имя.
В эту минуту раздался стук в двери кабинета. Учитель музыки требовал Таню назад, к инструменту. Девочка пошла закончить урок, и, покуда играла гамму, что-то «с листа», а затем ноктюрн, думала про собаку, которой не придётся теперь замерзать в луже под забором, безымянной и не нужной никому. Ведь у каждого живого существа должно быть имя, разве не так? — Чуть склонив голову Танечка искала ответ не в лёгких местах, но в самых пассажах 22 музыкальной ночи 23, которые подстерегали за следующим поворотом нотной тетради, как за поворотом судьбы.
Учитель в изумлении следил за тем, как круглые пальчики маленькой ученицы бегло летают по клавишам, а папаша, приоткрыв двери кабинета, слушал игру дочери, роняя слёзы на лоб собаки. Та слизывала некоторые из них на лету и вздыхала почтительно и благодарно.
Ну, что же, девочка росла. Росла у всех на глазах.
Каждый что-нибудь, да не любит. Зиму за необходимость одеваться, лето — из-за невозможность полностью раздеться, а весну — что слишком холодна по причине снедающих её противоречий. «Кто я? Зачем?» — терзается она, губя радость в себе и в тех, кто её нетерпеливо ожидал.
Тут, вероятно, необходимо указать на пагубность ожиданий, как таковых, ибо неумение жить тем, что есть и ценить это, приводит к разочарованиям.
Ну, а вот, к примеру, осень, что с нею не так? Нагретая за лето земля отдаёт потихоньку своё тепло, как остывающая печка. Шарканье сухой листвы под ногами, сытный вафельный ея хруст не теряет очарования никогда. Сколь не были бы длинны аллеи, безостановочное бесконечное кружение их калейдоскопа, под присмотром солнечного луча, лишённого прежней, летней прямоты, как искренности, завораживает своей неопределённостью.
Осень, обнажив всё и вся, открытая, беззащитная, стоит в ожидании доброго слова, как благодарности, случайной рифмы, как мнения об ней.
Прямодушие, чистосердечие — мера всего!!! А стихи — это сама искренность, сотканная из бликов звёздного света, разметавшаяся на мятых простынях лунной дорожки…
Ветка кивает русым чубом листвы. То ли без воли, в такт ветру, то ли согласна с чем. Но кто ж на что её дозволения спросит? А и ветру она не ровня. Куда укажут, туда и повернётся, на которой ветке проросла, оттуда слетит, и канет, — оземь или ещё как, тем тоже распорядится судьба.
И окажется, — там и тогда, что каждый, да любил что-нибудь…
Пряди травы, сбрызнутые соком вечерней росы, сгибались под тяжестью перламутровых капель. Луна по пояс в тени земли склоняла голову к плоской подушке горизонта.
— Не от того ль у неё несколько скошена левая щека?
— У кого это?
— Да у луны.
Мой собеседник качает головой, и, морща лоб, грозно играет бровями:
— Ты делом будешь заниматься или на небо глазеть?
Я пожимаю плечами:
— Одно другому не мешает. — И принимаюсь за работу.
Мы знакомы с ним дольше, чем живём. Да, бывает и так. Близкие, роднее сестёр, подруги,