— Клянусь, — торжественно говорит Егорий и крест целует.
Никодим мешочек развязал и на стол какие-то маленькие рыжеватые камешки высыпал.
— Янтарь это, камень драгоценный, — шепчет. — Растолки его сейчас в ступе и в олифу высыпь. От янтаря она сверкать начнет.
Егорий так и сделал. Растолок камешки и высыпал блестящий песок в олифу. Будто искры золотые в ней загорелись!
Вернулись в храм, и все иконы, лежащие на столах, густо этой тайной олифой залили. Краски под блестящей олифой засверкали в сто крат ярче, будто изнутри солнечный свет брызнул!
Стоят вокруг мастера, молча на красоту любуются.
— Ну, чего примолкли? — щурится Никодим. — Прощаетесь? Правильно, теперь эта работа своей жизнью зажила. Сам каждый раз как с детьми расстаюсь. Одно утешает: красота эта людей радовать будет. А ты, Лука, мастеров порадуй. Выдай всем кормовые за полгода, кто сколько заработал.
Повел Лука всех в кладовую, достал свою толстую книгу, где записывал, кто что делал, и стал жалованье делить. Подмастерьям по пуду ржаной муки и овса выдал, а мастерам — по два пуда муки, два ведра пива и по ведру меда. А особо искусным полпуда соли добавил. И Егорий среди них был.
*
Три дня отдыху всей артели Никодим дал, чтоб своим хозяйствам помогли, огороды вспахали, избы подлатали, ну и просто в семье побыли. А сам слег. Будто все силы в свершенную работу перетекли, а ему только душа усталая осталась.
Егорий маялся-маялся без дела и пошел за реку лесом подышать.
Ах, какая зеленая тишина за Москвой-рекой! До самого небесного купола покой землю заполнил. Отодвинулся далеко назад огромный город со своими стенами, заборами, крепкими воротами. Исчез, будто и не было его никогда, безумный, кровавый царь, отлетели тревожные думы.
Стоит Егорий один в голубом воздухе, а внутри такая легкость радостная, какая только в детстве бывает.
Кое-где, на солнечных пригорках, мать-и-мачеха в желтенькие платочки нарядилась, а березки в нежных, светлых листочках, издалека на детские пушистые головки похожи.
И вдруг слышит Егорий, высоко в небе будто звонкий ручей зажурчал. Выбежал на поляну и видит: летят от Москвы чередой по синему небу, под облаками лебеди. Вот уж над ним тяжелыми крыльями машут, а самый последний обернулся, посмотрел на Егория и курлыкнул, как знакомому.
Ах, как захотелось Егорию разбежаться, замахать сильно руками и полететь вместе с ними в родные свои Дворики, где ждут его не дождутся и бабушка, и жена, и дети, и даже кот Терентий; где в речке Веселке теплыми ночами голубые русалки тихо плещутся, а в сосновом бору хромой леший в дупле кряхтит.
А в избе за печкой маленький домовой затаился, по ночам озорничает, ложки и веретена прячет, и, если ему «бороду не завяжешь», лыком ножку стола не обмотаешь, ни за что не отдаст, что спрятал.
А петух Петька каков! На заборе никогда не кукарекает, а только на крыше. С самого конька как гаркнет во всю моченьку, куры со страху приседают, а потом крылья свои огромные расправит и вниз орлом бросается, зелеными и красными перьями, как Сирин сказочный, на солнце сверкает. А может, он и есть Сирин, только в петуха заколдованный?
Дворики вы мои, Дворики!..
*
В тот день, когда Егорий белых лебедей увидел, твердо решил уйти из Москвы домой. Но прежде стены в храме расписать надо. Нельзя дело на полпути бросать, артель и Никодима подводить.
Лука с подмастерьями уже все что надо в торговых рядах купили и на телеге во двор привезли, а 150 бочек старой, десятилетней выдержки извести купцы из далекого Ростова доставили.
Все покупки Лука в свою хозяйственную книгу старательно записал:
«Из шубного ряда за выделанную овчину для протирки левкаса дано 3 алтына 2 деньги.
За бокан темно-красный из голландского жука кошениль дано 11 рублей 17 алтын 2 деньги.
Было куплено к стенному письму 300 штук свежих яиц. Денег дано 56 алтын.
Куплено на 100 кистей щетинных свиной щетины 15 фунтов по 6 алтын 4 деньги и на тонкие кисти хвостов беличьих четверть».
Загодя, пять недель назад, лен замочили и растрепали на волокна, а теперь в жгуты его скрутили и нарубили мелко. Без льна известковый левкас растрескается.
Тогда же, во дворе, в больших ямах — творилах — смешали известь с водой, песком и льном и каждый день деревянной лопатой перемешивали.
А Никодим работу меж мастерами распределил.
— Мирон! Возьми Гришку и Ондрюшку, и сбивайте леса под самый купол. Да гляди у меня, чтоб крепко было! Не дай Бог, кто сверзится, не жди пощады тогда.
— Вот привязался-то, — ворчит Мирон, — уж и так надвое разрываюсь, а он все талдычит, почему не на четверо.
— А ты, Егорий, с Истомой и Никифором берите полутесовые гвозди и меж кирпичей нечасто вбивайте, да чтоб шляпки на два пальца от стены отстояли.
— Зачем это, Истома? — тихонько Егорий спрашивает.
— Да чтоб левкас со стены не сползал.
Наконец через неделю, когда левкас в творилах поспел и леса под купол поднялись, приказал Никодим опять всем в бане грехи смыть и в чистом прийти.
Утром, когда артель собралась в храме, Никодим, помолившись, приказал:
— Начинайте, с Богом, левкасить. Да не забудьте стену водой облить, а то не пристанет.
Принялись мастера с самой верхотуры, с купола, стену ковшами поливать и левкас толстым слоем класть, железными лопаточками разглаживать. Когда первый слой высох, велел Никодим краскотерам краски творить.
На больших гладких камнях смешивали они сухие краски с водой и желтком и растирали много часов.
На третий день забрался Никодим на самый верх в купол и кричит оттуда:
— Подымайте сюда три лохани левкаса! Да аккуратно ступайте, больно шатучие леса Мирон сработал!
— Да держится ведь! — огрызается Мирон.
— Как корова на седле, — сердито ворчит Лука. — Ну-ка посторонись.
Втащили тяжелые лохани наверх.
— Кладите второй слой потоньше и в два моих роста, более не надо.
— А почему так мало? — удивляется Егорий.
— Потому, что писать только по мокрому можно. Краска с известью свяжется, будет прочно и вечно. Сколько успеешь сразу написать, столько и клади левкаса. А по сухому писать станешь — все отвалится.
Как только купол залевкасили и овчиной до блеска загладили, Никодим, не мешкая, знаменить начал. Смело и скоро огромный лик Христа одной линией жидкой красной краской нарисовал.
— Наводи, Егорий, графью ножом. Да не стой ты столбом! Сохнет же! До обеда записать надо, — торопит Никодим.
Прорезал Егорий в мягком, как тесто, левкасе линии по рисунку, а Никодим санкирь составил — краску зеленовато-коричневую, для лика и рук.
— А не темноват лик-то будет? — осторожно спрашивает Егорий.
— Так я его потом охрой и белилами высветлю! В стенописи, запомни, завсегда от темного к светлому идти надо. Эх, кабы и в жизни так было, — вздыхает, — темного бы поменьше, а светлого побольше. Не идет у меня из головы, что царь с Новгородом сделал. Кочевники дикие и то так не лютовали… Ну, погоди, ирод, — яростно шепчет, — проклянет тебя ужо Господь! Скоро, скоро в аду сатанинском корчиться будешь!
Полосанул кистью сильно в последний раз, как черту под приговором поставил, и отошел в сторону. А из купола на Егория такие страшные глаза, черные и яростные, глянули, что отпрянул он в смятении.
«Если на меня Господь так глядит, — крестится, — то царю-душегубу лучше и не входить сюда. Испепелит!»