С этого часа я повёл себя по-другому. Сознаюсь честно, я просто решил понравиться хозяевам чума, в котором жил. Я с подчёркнутым вниманием смотрел им в глаза, часами возился с их ребятишками, по вечерам, при свете керосиновой лампы, читал вслух прихваченные с собой рассказы Чехова, а когда в подвешенной к шестам люльке начинал орать младенец, долго раскачивал её, строил рожицы, щёлкал пальцами, издавал нечленораздельные, фантастические звуки.
На младенца это чаще всего действовало, хозяйка смотрела на меня благодарными глазами и, как я это чувствовал, во время обеда говорила обо мне мужу. Ардеев поглядывал на меня своими лукавейшими раскосыми глазками, улыбался, и слабая надежда перешагнуть разделяющую нас границу потихоньку разгоралась во мне.
Я лез из кожи вон. Мне самому уже претила собственная доброта. Ненцы всё чаще и чаще подходили ко мне и расспрашивали о Москве, о Выставке народного хозяйства и ягельных пастбищах в Кольской тундре. Но вот наступало чаепитие, и опять меня окружали за столом незнакомые слова, непонятные улыбки. Я сидел с постным лицом и всё на свете проклинал.
«К чёрту всё это! — решил я и ушёл из чума, — Не хотят, чтоб я понимал их, — и не надо. Может, так им выгодней: подтрунивают надо мной, а я и не знаю; скрывают от меня незавидные дела в бригаде, боясь, что я напишу об этом». Я сидел на нартах и думал, что делать, как вести себя дальше.
В это время мужчины вышли из чума и поехали в стадо. Вскоре внутри раздался детский плач. Может, хозяйки нет в чуме, а ребёнок вывалился из люльки? Я просунул в дверь голову. Хозяйка вынула из люльки дочку и, баюкая её на руках, что-то напевала. У печки стояли два пустых ведра.
— Капризничает всё? — спросил я.
— Купать пора, — ответила мать. — Сама понимает, что купать пора.
Я взял вёдра и пошёл к озеру.
— Зачем принёс? — сердитым вопросом встретила меня хозяйка. — Сама справлюсь.
Я хорошо знал, что она со всем справляется сама, но ценой чего? С пяти утра до одиннадцати ночи снуёт она по чуму, готовит еду, кормит взрослых и детей, вытряхивает шкуры, моет грязные латы, шьёт из оленьих шкур одежду и обувь, рубит и носит хворост для печки и воду.
Хозяйка налила в большой котёл воду, поставила его на огненный круг печки и подбросила в дверцу ворох мокрых сучьев. Дров в чуме оставалось мало.
— Где топор? — спросил я.
Она кивнула на ящик, стоявший у входа.
Я взял топор и пошёл к зарослям карликовой ивы и берёзки; другого топлива в этих местах нет. Я нарубил большую охапку, перевязал куском старого тынзея и взвалил на спину. С трудом втащив вязанку в чум, я вывалил её у печки и, зная, как быстро сгорают эти дрова, пошёл за новой вязанкой. Я рубил топором тонкие деревца и кустики и думал: пора кончать игру, бродить возле них с блокнотом и записывать всё! Хватит упрашивать их изъясняться со мной по-русски! Попробую на собственной шкуре почувствовать, что такое ненец, как ему работается и живётся. А потом уеду. Попробую и уеду.
Когда я приволок новую кучу хвороста в чум, хозяйка накричала на меня:
— А жить где станем? Чума не хватит. На дворе оставляй.
Я оставил хворост «на дворе» и бросил мокрый топор в ящик.
К вечеру в чум вернулся Ардеев с пастухом. Пока на печке закипал чай, жена о чём-то по-ненецки говорила мужу. Я порядком устал, сушил у огня портянки, потому что кирзовые сапоги оказались никуда не годными и промокали даже от обильной тундровой росы на травах и кустарниках. Я устал, и мне не было никакого дела, о чём они там говорят. Пусть говорят о чём хотят, пусть смеются, ругаются, сходят с ума — какое мне дело? Ни слова больше не попрошу перевести.
— Иди пить чай, — сказала хозяйка.
— Сейчас…
Я досушил вторую портянку, по холодным латам на пятках подошёл к столу и уселся на низенькую скамеечку — она, как и столик, была карликовая. Пастух что-то спросил у бригадира по-своему. Ардеев ответил ему по-русски:
— Хорошо. Я тоже заметил двух оленей с копыткой. Придётся забить их.
Я втыкал вилку в куски мяса и молча ел.
Пастух опять что-то спросил по-ненецки, и бригадир снова ответил ему на языке моего народа, на языке той земли, откуда я приехал в их тундру. Я не верил своим ушам. Я не спешил верить им. Может, это случайно? Или вдруг что-то произошло?
В люльке сам с собой разговаривал ребёнок, собака стучала когтями о латы, вилки скрежетали о дно миски, а посреди чума торжественно и решительно гудела печка, полная хвороста, печка, в которой, как скоро я понял, догорала последняя граница, разъединявшая нас.
1959
Третий пелей
Я жил в чуме бригадира Ардеева, и с каждым днём всё ближе становились мне тундра и люди, веками кочующие по ней. Я многое видел своими глазами, но есть вещи, которые случаются редко, и, чтобы знать их, надо годами жить с ненцами. И всё же я кое-что узнал, потому что мой хозяин оказался на редкость словоохотливым и доброжелательным человеком.
Он помнил тысячи случаев из своей жизни, сказок, обычаев; он весь прямо-таки был набит шутками и присловьями. И, честное слово, каждый его рассказ был для меня откровением. Жаль только, поговорить с ним удавалось редко: с утра до ночи ездил он по тундре — то выискивал пастбища, то инструктировал пастухов, то сам дежурил в стаде. В чуме я почти не видел его.
Вот почему все наши разговоры проходили в открытой тундре, на бегущих нартах. Он сидел у передка, спиной ко мне, держа в одной руке вожжу, в другой — хорей; я усаживался сзади, с правой стороны нарт, — стараясь не мешать ему, и голос его не умолкал.
Временами свой рассказ он прерывал гортанным, подстёгивающим оленей