возгласом «Охэй!», иногда, если мы подъезжали к глубокому болоту, он соскакивал с нарт, бежал вперёд, измерял хореем глубину, сожалеюще цокал языком, и мы по скату сопки далеко объезжали болото. Он продолжал рассказ точно с прерванного места. Нас поливал дождик, сек по лицу крупный осенний град, я болезненно ёжился, а он как ни в чём не бывало говорил и говорил… Он был неистощим, и запаса его энергии и жизнелюбия хватило бы на десяток людей.
Стараясь особенно не надоедать ему, я всё же не терял случая попасть на его нарты.
Вот и сегодня мы ехали с ним в стадо, и навстречу нам мчались карликовые берёзки, холмики, болотца… Ардеев говорил и одновременно хлестал вожжой по боку передового, иногда устрашающе кричал и тыкал хореем в крупы остальных пелеев, посылая их через высокие заросли осоки и камыша.
Он удивительно хорошо правил упряжкой, выбирал единственно верный путь, потому что в тундре нет дорог и всякий раз приходится выбирать её на ходу. Ардеев отлично помнил каждый кустик, бугорок и ручей в тундре. Если для меня все они были, в общем, одинаковы, то для него каждое озерцо и сопка имели своё лицо, свою душу. До войны он окончил совпартшколу в Нарьян-Маре, был начитан, когда-то работал председателем оленеводческого колхоза. Но его любовью, его жизнью была тундра, её просторы. Полвека прожил он здесь, более пятнадцати тысяч дней, а каждый день что-нибудь да случается, и о каждом подчас можно говорить двое суток.
Бывало, мне казалось: всё рассказал Ардеев, исчерпался. Но нет. Наступал новый день, новая поездка, и он заводил речь о чём-то новом, неслыханном. В нём жила мудрость его народа, малого по числу, но великого по упорству и трудолюбию, — мудрость, переданная ему отцом, дедом, прадедом… Может, мудрость десяти поколений спрессовалась и отстоялась в нём, смешливом и коренастом ненце с весёлым нравом и крепкой душой…
Внезапно он замолк. Отчего — понять я не могу. Оттого ли, что устал говорить, оттого ли, что просто захотел помолчать, подумать о чём-то другом. А может, потому, что я не задаю вопросов, и он решил, что слушать его мне неинтересно.
Он замолк, и теперь всё его внимание было поглощено оленями. Под их ногами звучно чмокала топь, потом глухо застучала тандара — место бывшего стойбища. Когда олени пытались, на бегу ухватить свежие листки берёзок, он покрикивал на них и безжалостно гнал вперёд: пастись так пастись, а ехать так ехать! Иногда перед крутым подъёмом Ардеев спрыгивал с нарт, приободрял быков криками, хлопал ладонью по тёплым спинам и что-то говорил по-ненецки.
— Что вы говорите им, Андрей Петрович?
Бригадир усмехнулся:
— Что говорю? «Ничего, олешки, говорю, потерпите, скоро в стадо приедем. Отработали вы на сегодня своё. Будете траву кушать. Перегоню стадо на хорошее место. А для работы других быков возьмём».
Ненцы любят оленей с северной сдержанностью. Они знают их повадки и прихоти до мельчайших мелочей.
До сих пор остаётся для меня загадкой, как Ардеев может быстро отыскать в стаде одного-единственного нужного ему чёрного оленя, хотя там сотни других, точно таких же, как он.
Я люблю оленей. Да их и трудно не любить. Удивительно ладно скроены они: гордо поставлены рога, ноги стройные и крепкие, а морда невероятно симпатичная. В каждом их движении, в каждом повороте головы — изящество и благородство.
Олень неприхотлив и по-северному скромен. Он никогда не напомнит о себе и редко издаёт какие-нибудь звуки. Шесть дней может он стоять без корма и не погибнет. Двести километров может пробежать он, тяжело дыша и вывалив изо рта язык, и с ним, как говорят, ничего не случится.
Однажды мы, перекочёвывая на другое место, ломали чумы, и нам пришлось самим метров на пятнадцать перетащить по сухой земле нагруженные нарты. Мы, три мужика, с трудом проволокли их, и я, едва дыша, спросил: «А оленям-то каково? Сотни километров тащат…» Ардеев ответил: «Сказать олень не умеет, каково ему. А умел бы — сказал бы…»
Так мы ехали в стадо, молчали, и перед нами, широко раскидывая задние ноги, бежала пятёрка оленей. Они то скакали галопом, то переходили на мелкую рысь. Из-за туч показалось солнце и жёлтым светом залило тундру. Стало теплей.
Ардеев откинул с головы пыжиковый капюшон малицы, и ветерок гулял в его спутанных черных волосах. Он молчал; не вступал в разговор и я. Но всё же, видно, бригадир не мог долго молчать: большую часть жизни провёл в тундре, где и поговорить-то не с кем, и поэтому при малейшей возможности хотел наговориться на неделю вперёд, на месяц, на год.
— Вот мы о разных людях толкуем, — начал он. — А возьмём оленя — он ведь тоже очень разный. Двух одинаковых не встретишь. Глянь на нашего передового — умница, учёный олень. Хорошо чует вожжу. Только и ждёт приказа. Куда дёрну, туда и потянет и четырёх пелеев за собой поведёт, и они будут послушно держаться в ногу ему. Потому и зовётся — передовой. Он, видишь, не привязан к нартам, как остальные, а только к первому пелею. Тянет меньше других. Его дело — быстро соображать и пастуха слушаться. Своим оленьим чутьём чует он, глубока ли речушка, можно ли её перейти вброд. Помнит он, где чум стоит, за двадцать километров унюхает стадо. Едешь, бывало, ищешь в тумане оленей, а он вскинет голову, хватанёт ноздрёй ветерок и гонит прямо к стаду. Редко когда ошибётся. И четыре других верят ему: вроде командира он у них…
А вон видишь — справа от него бежит первый пелей, чёрный, с обломанным пальцем рога. Добрый бык! Исправно работает в упряжке, добросовестно. Всегда следит за передовым, не отстаёт ни на шаг; куда тот, туда и он тянет остальных за собой. Даю отдых — он отдыхает, хватает ягель или зелёный лист, а как махну хореем — сразу вскачь. Отличный пелей, что и говорить. Все бы такими были. Недаром стоит первым.
А вон второй, что бежит рядом с ним. Это великий хитрец. Редко бывает натянута его постромка: всё норовит за счёт товарищей выехать, тащить не любит, а пожрать — перво-наперво. Лодырь из лодырей. Не жалею на него