И опять она вздохнула. И разозлилась на Олега, хотя он никому не мешал заметить и оценить ее. И подумала, что тут в ней надобности, пожалуй, больше нет: лежать на воде «медузой» — спинкой вверх или животиком — можно и под наблюдением воспитательницы и вожатой, до обеда, пока не научатся как следует самые робкие и неуклюжие.
Осторожно, чтоб не задеть и не притопить какую-нибудь «медузу», Лидия-Лидуся пошла к берегу. Была она сосредоточена и даже мрачновата — свое сделала, удаляется, а воздастся по заслугам, не воздастся — не имеет значения!
— У вас очень хорошо получается, — почтительно обратилась к ней Пирошка Остаповна. — У вас тренерский талант.
Лидия-Лидуся пожала плечами: не мне судить.
— Вы будете заниматься с ними еще? Так хочется, чтобы Катерина научилась плавать, окрепла. У вас, — подчеркнула Пирошка Остаповна, — она быстро научится…
Лидия-Лидуся снова пожала плечами: не мне решать.
И — наконец-то! — нарушил свое долгое молчание Виль Юрьевич:
— Ты — находка для лагеря, для плавкоманды! Мы закрепим тебя за малышовским отрядом. Шеф-тренер! Звучит?.. А когда устроим инструктаж для воспитателей и вожатых по начальному обучению плаванию, ты будешь демонстратором, идет?
Лидию-Лидусю подмывало и теперь пожать плечами, — знаете, что не откажусь, зачем спрашиваете? — но она сдержала себя — не могла не сдержать. Почему? Да потому!.. Потому — и все!
— Конечно, Виль Юрьевич, — не задаваясь, ответила она.
В шаге от нее Катерина один за другим, почти автоматически, повторяла все приемы. «Девочка природно скоординирована», — подумала Лидия-Лидуся в тоне, в каком произносила эти слова первый ее тренер, красивая женщина, которая, наверное, застрахована от старости, и погладила стриженую головку:
— Ты старательная, ты на третий день поплывешь!
Неприязнь к Пирошке Остаповне не распространялась на Катерину, напротив, неприязнь эта отчего-то оборачивалась нежностью к серьезной и грустной малышке.
* * *
Виль не помнил, чтобы подобное случалось с ним раньше: вечерами он укладывался, предвкушая не отдых, не освежающий сон, а скорее утро. Вполушутку, вполусерьез он, обращаясь к себе, говорил не «доброй ночи», а «доброго утра». И просыпался с жадной торопливостью. Так же и в день вступал, будто, медля, рискует опоздать и упустить, прозевать то радостное и неповторимое, что вот-вот должно свершиться. Восприятие жизни у него — до малой малости — было обострено, как никогда прежде. Виль удивился: «Чего бы это?»
И верно: чего бы это? Отношения в плавкоманде стабилизировались. Можно было счесть, что характеры ребят в общем ясны и понятны, поведение их предсказуемо. «Тут все надежно, — говорил себе Виль. — Чего бы и всему иному не обнадежиться». Вторую фразу он произносил именно так — без вопросительной интонации, почти утвердительно.
«Все иное» — это Пирошка, это и он, и то, что было и могло быть у них. Разве не вероятно, не предсказуемо и «все иное»? Они узнавали друг друга, и узнавание это как раз сближало их, упрочивало их отношения. Значит, дело во времени. Придет срок — все сложится, как надо. Должно так сложиться. Формула эта, вероятно, отражала долю сомнения и беспокойства, от которой Вилю не удавалось избавиться. Он объяснял себе: «Без этого не бывает, мы — живые люди, все у нас живо и ново. И нужно, разумеется, время». И он торопил его.
Миновала неделя насыщенного и переменчивого житья-бытья в лагере, пошла следующая. И пора бы написать матери — несомненно, она уже беспокойно ждет вестей отсюда.
Он чувствовал себя виноватым, тем более что на вчерашнем педсовете начальник лагеря напомнил воспитателям и вожатым: «Проследите, чтобы каждый ребенок непременно написал домой и вложил в конверт сувенир для родителей — собственноручный рисунок, высушенный цветок или, на худой конец, листки с дерева. Некоторые папы и мамы уже звонят в профком, шлют телеграммы в лагерь: «Целы ли, невредимы ли наши детки?»
Можно было бы позвонить в Ростов, но мать не выносит телефонных разговоров по междугородке — шумных, бестолковых, да и неискренних: проводам, набитым чужими голосами, устремленным и в чужие уши, не доверишь всего, что на душе. Она требует писем — подробных и конкретных. И Виль с перебоями вел в письмах к матери нечто похожее на дневник, скупой, обобщенный. Сдержанные послания свои обычно завершал обещанием: «О деталях — дома, при личной встрече». Никуда не денешься — надо написать, не откладывая…
Рано-раненько, прибежав с ручья, еще ощущая на лице следы студеной влаги, он сел за тумбочку под окном. В комнату вливался свежий и терпкий воздух Обильный утренний свет лежал на всем, и бумага ослепительно белела. Чувства захлестывали его, и он писал взахлеб, восторженно, словно вопреки чему-то такому, что следовало скрыть. Перечитав письмо, он удивился странный всплеск чувств, половодье какое-то, фонтан! И все-таки вложил письмо в конверт с тремя резными листочками граба. Восторженность свою оправдал не обычностью нынешнего существования: море, великолепные погоды, эмоционально раскованные дети вокруг. Ну, и то самое обостренное восприятие жизни…
Отнес письмо в пионерскую комнату, положил на груду разноцветных конвертов.
Потом, на пляже, забеспокоился: «Зря этак распелся — встревожится мать, все наоборот истолкует. И права будет, пожалуй. Не случайно же распелся, не из-за радостей одних — что-то и от себя таишь, дорогой Вилюрыч». Когда шли с пляжа в лагерь, обогнал всех, влетел в пионерскую комнату. Стол был пуст — письма отправили на почту, не вернешь теперь!
После обеда спать не лег — решил второе письмо запустить вослед первому — спокойное и деловитое письмо. Слова, однако, не шли, и душу изрядно точила опаска: получив это второе письмо, мать вовсе запаникует.
А если вправду, он, как зверь предстоящее землетрясение, ощущает некую беду, от которой пытался и пытается заслониться этаким щенячьим умилением.
Ему стало неуютно, хотя день был сухой и теплый, воздух перламутрово мерцал, над крышей весело перешептывались листья деревьев, в окне большой праздничной птицей парила занавеска.
Виль лег на кровать, закрыл глаза, и какая-то безысходная тоска, которая, бывало, беспричинно накатывала на него лет десять назад, охватила душу. Перед этим он был беспомощен.
Послышались тихие шаги. Заставил себя открыть глаза. В дверях стоял Антарян.
— Явился? — мрачно вымолвил Виль.
— Вполне возможно! — как бы убеждая в своем явлении, физрук сбросил рубашку и шорты и потянулся всем сильным и здоровым телом. — Ты нэ захворал? Или возникли нэпредвиденные проблемы?
Он кинулся на свою кровать — его тренированное тело распирала неисчерпаемая энергия. Антарян, лежа, ловко встряхнулся, и металл откликнулся озорным стоном, а почудилось, что так звучат прочные и гибкие мышцы молодого и удачливого мужчины.
— Ты развиваешься, брат, у тэбя невзгоды роста! Нэтерпение и сомнение у таких юных, как ты, всегда рядом, всегда вместе. И восприятие их соседства — нэадекватное. Спасение одно — сон… Спеть колыбельную? Или справишься сам?
Виль не ответил.
Антарян лег лицом в подушку, посмотрел сбоку, как подглядывал:
— Ты сейчас готовишься процитировать народное безошибочное, горькое: «Чужую бэду руками разведу». Ты сейчас думаешь…
Виль приподнялся, перебил:
— Кабы я знал, над чем стоит подумать, от чего во сне спасаться…
Глаз Антаряна одобрительно блеснул:
— Вах! Поздравляю, брат! Когда у тэбя все устроится, упростится, ты пожалеешь об этих сегодняшних минутах и муках… Ффффу! Исчезнут, как роса, как радуга над ручьем! И сэрдце твое — тц, тц, тц — растренеруется. Потому что сначала мы избавляемся, убегаем, прячемся от причин волнения, а потом и от способности волноваться, переживать… И сопереживать… Ты этого хочэшь?
После долгого молчания Виль признался:
— Ты прав. Но легче мне не стало.
— А я, по-честному, и не старался сделать тебе легче. Я не враг тебе, я тебе мудрый друг! — Антарян рассмеялся и повернулся к стене: — И мудрецы, как и простые смертные, нуждаются в отдыхе.
После ужина была массовка. Впрочем, это устарелое название вечера подвижных игр и танцев уже уступало место новому, сверхмодному — «дискоклуб».
Круглая площадка перед пионерской комнатой освещалась неровно, несколькими источниками — то попадешь в поток лучей, то в полумрак, а то и в густую тень. Серебристый колокол радиодинамика лежал на крыльце, и чудилось, что он содрогается от очень громкой и затейливо ритмичной музыки.
Играли-бегали, толкались, смеялись и визжали — малыши. Все остальные ребята, некоторые вожатые и воспитатели танцевали, каждый это делал, как умел и как хотел — кто отрешенно стоял в сторонке, поближе к краю площадки, как бы уединившись, и подрагивал, не сходя с места, заламывал руки, припадочно откидывал голову, кто, не щадя себя, энергично дергался и подпрыгивал в людном центре.