Песчаный островок в конце заводи, пробитый кое-где зелеными жалами осоки-резучки, расчленил Ниап на два рукава. Тот, что напротив меня, видимо, за лето под-мелел, его загатило сучьями и разным древесным хламом, воде здесь большого хода нет, и Валька наметкой сторожит вторую протоку — там я примечаю его синюю рубашку.
Дно под нами постепенно поднимается, и мы с Рудькой, как богатыри в пушкинской сказке, возникаем из глубины, мокрая одежда облипает наши совсем не богатырские тела, вода стекает с нас ручейками, и, может, потому мы больше заняты собой и не замечаем, что происходит с Валькой.
— Сю-да-а! — зовет он каким-то чужим голосом. Не сговариваясь, мы бросаемся к нему, увязая ногами в донном песчаном месиве. Кажется, что Валька борется с кем-то, пытается подняться и снова падает, и тогда из воды торчит лишь его круглая, как подсолнух, голова. На миг что-то черное, похожее на намокшее полено, появляется у Вальки в руках, он судорожно дергается в сторону, к песчаной полоске острова, и тогда я вижу, что в наметке, а вернее в обрывках сети, бьется огромная щука. Изгибаясь мощным, будто отлакированным телом, пробуравливая борозду в песке, она ползет к воде, и Валька животом падает на нее. Лицо у него испуганное, глаза что два позеленелых пятака, и он, пожалуй, впервые так растерян и не знает, что делать. Щука с силой бьет его хвостом, Валька вскакивает и в тот же момент, выхватив у сомлевшего от всего увиденного Рудьки бот, бьет рыбину по голове. Щука ненадолго стихает, а потом открывает в злобе зубастый рот — а может, это кажется мне! — и снова, дергаясь, рывками сползает к протоке. Валька снова бьет ее ботом, стараясь попасть чуть пониже головы, но разве такую громадину одним ударом успокоишь, и он, изловчившись, за хвост отдергивает ее к центру островка.
— Теперь уснет…
Вывалянная в горячем песке, щука смотрит на нас злым глазом-горошиной, пасть у нее приоткрыта — видна нижняя подковка челюсти, густо усеянная гнутыми внутрь зубами-зацепами. Такой только попадись!
Валька обессиленно садится рядом с ней, тяжело и прерывисто дышит, видать, все еще приходит в себя. Мы с Рудькой молчим, ждем его рассказа. Нам-то что, отшлепали по воде, обувку не утопили — и ладно, а наш коновод вон с каким страшилищем схватился.
— Будто торпеда выскочила, я и не понял сначала. — Валька встряхивает головой, рассеивая вокруг себя водяную пыль. — А сетка-то прелая, могла и пробить. А я, я-то по-первости и на ногах не устоял… Откуда только и взялась такая…
Валька смолкает. Видимо, заново переживает случившееся.
И то правда, откуда такой крупной рыбине здесь взяться. Верней всего, что сплавилась с озера по большой талой воде, облюбовала для кормежки холодную ключевую протоку, да припозднилась, а тут и вода скатилась в низовья, пленила ее песчаными перекатами, до следующей весны сделала хозяйкой Вербного омута. Но теперь рыбной молоди посвободней будет — поймали мы их обидчицу. Вот она, колодой лежит у наших ног. И мы, оглушенные такой удачей, лежим рядом с ней, теплый парок струится от мокрой одежды, журчит чуть пониже нас вода, шелестят листвой вербы. А над рекой, над зелеными шапками вербных вершин качается ослепительно-белесое марево, которое заполнило все небо, а сгусток солнца столь ярок, что при мимолетном взгляде на него глазам становится больно. У меня нет слов, чтобы сказать друзьям, как я люблю их, как дорожу их дружбой, как мне хорошо с ними сейчас на этом островке, затерянном посреди таежных лесов. Как хороши, как незабываемы такие минуты. Но лучшее сегодня у нас еще впереди. И, совсем разомлев от нахлынувших чувств, я отчетливо вижу, как нарочито медленно идем мы сельской улицей: Валька чуть сбоку, с наметкой и ведерком в руках, у нас с Рудькой на плечах шест, который прогнулся под тяжестью привязанной к нему щуки. А отовсюду сбегаются ребята, чтобы поглазеть на чудо, позавидовать нашей удаче, нежданному рыбацкому счастью…
ВДОЛЬ КАНАВЫ, ПО МОСТОЧКУ…
Росли мы в свое время потихоньку, не то чтобы заморышами, но и не очень тянулись ввысь и раздавались в плечах: видать, было тому причиной не очень разносольное питание лихой военной поры. Но и жалобиться на скудость грех, лес выручал всегда: давал к столу грибы, ягоды, съедобное разнотравье, а при удаче — и боровую дичь. Вот почему с ранних лет дотошно изучали мы близлежащие леса, с каждым разом все дальше и дальше углубляясь от знакомых мест в тайгу, с оглядкой на приметные ориентиры и с тревожно-радостным ожиданием встречи с неведомой еще стороной. И это было как наваждение. Неодолимо тянуло под сень деревьев, за речку, за уходящую от поселка стрелой канаву, на новые нехоженые места, вслед за безмятежно плывущими куда-то облаками.
Из рассказов старших, из первых прочитанных книг я знал, что есть на свете моря и горы, и реки не чета нашему мелководному Ниапу. А еще есть большие города, белые, как крыло лебедя-кликуна, залитые ярким электрическим светом. Верилось в это и не верилось, но тревожило всегда, особенно в тягучие вечера, когда перед сном собирались мы на кухне. Подкопченное стекло семилинейной керосиновой лампы, подвешенной за дужку к потолку, отражало металлической тарелкой-абажуром неяркое пятно света, сгущая в углах темноту и создавая тот спокойный тихий уют, который так располагает к беседе. Больше всего мы говорили про Сталинград, потому что именно под этим городом воевал мой отец, охотился за немцами со своей неразлучницей — снайперской винтовкой. А с последним письмом пришло новое слово: Саратов. Там в госпитале поправлялся отец. Как написал он в своем письме, «накрыли его засаду немцы минами и посекли, как капусту. В отместку за убитого им офицера». Отца за его раны и пролитую кровь мне до слез было жалко. Но главное, что он жив и слал приветы всей нашей многочисленной родне и всем знакомым. Я уже не раз рассказывал ребятам про его удачный выстрел и еще говорил, что мы с матерью собираемся в этот самый Саратов, на свидание с отцом. И мои друзья не смеялись надо мной, хотя, наверное, не верили в столь далекую поездку.
Мать и правда обмолвилась в разговоре: неплохо бы навестить отца. Но все понимали, что это неисполнимо. В такое-то время, за тысячи километров? Но теплый уголек надежды уже разгорелся во мне, и я почти верил в эту встречу, жил ею и каждое утро напоминал матери о ее нечаянно оброненном слове. Но та только вздыхала в ответ.
— А давайте фронтовику рыбки навялим, — предложил Валька, когда мы к вечеру собрались на заветной своей завалине у старой школы. — Раненым и больным завсегда соленого хочется.
— Пескаришек из Ниапа, что ли? Так это разве для бойца рыба? — возразил ему Рудька.
— Пескарь, он на сковородке хорош, особливо со сметаной, — задумчиво протянул Валька, — но мы на речку не пойдем, а махнем в Тебеняк, на озеро — щук вываживать. У меня и примана из ложки сделана. Блестит получше живого чебака, я ее кирпичной толченкой начистил.
— Страшновато в этакую даль. Двенадцать верст, и все лесом. Да и дома не отпустят, — нерешительно намекнул я.
— А мы им про это не скажем. Ну а лес… Что, мы его не видали? Дорогу я знаю, на мельницу два раза с дядькой ездил. А по пути кузнечиков наловим. Окунь до них здорово жоркий.
— Тогда и червей накопаем. У нас в огуречной гряде их хоть лопатой греби, — как уже о решенном сказал Рудька.
— И червей можно. Это для карася первое лакомство. — Валька у нас всегда в закоперщиках, если нет моих старших братьев. За ним и первое, и последнее слово. А тут и вовсе — рыбалить идем в неближнее место, щук да карасей ловить моему отцу в подарок.
Ночевать убрались на Валькин сеновал, чтобы не проспать раннюю петушиную побудку. Домашним про нашу задумку я и словцом не обмолвился, по грибы отпросился. Меня и слушать бы не стали. Вот надергаем рыбы, тогда и разговор другой. Кто за доброе дело ругать станет? А грибов, при случае, и обратным ходом насшибаем.
Солнце еще и крыши не коснулось, когда мы вышли с Валькиного двора. Остался позади поселок, росную песчаную дорогу вплотную обступили молодые сосенки. Никто их тут не сажал, нанесло ветром семена от недальнего бора. Стволы у сосенок корявые, многоростковые, а потому одеты они в богатые хвойные шубки. А вот уже справа встает спелый мачтовый лес, сосна к сосне, сплошная янтарная стена, что там за ней — не разглядеть, а слева начинается поросшая молодняком канава. Тянется она километровой нитью, прямит дорогу. Говорят, копали ее сразу после той давней войны пленные австрияки, а для какой нужды — никто не знает. Канава, да и только. Когда грибов на спешную жарешку надо, мы всегда по ней лазим. И с дороги не собьешься, и корзинку наполнишь. Растут по канаве красноголовики и обабки, а иногда и белый гриб порадует. Здесь же всегда водятся ежи, а потому безбоязно мнем мы костяничник и прелую хвою голыми ногами. Гадюка ежа сильней огня или мурашиной кучи боится, а нам этот зверек в радость. Встретишь ежишку, напугаешь по первости, иногда и катнешь колючий клубок ногой, чтобы услышать сердитое шипение, да и отойдешь в сторонку с миром. Разворачивайся, дружище, топочи по своим делам.