положение в тюрьме и ваша опека. Я должен принять крайние меры, чтобы отстоять свою свободу.
Свобода! Свобода в тюрьме! Да, в тюрьме больше, чем где бы то ни было.
Чтобы сохранить себя в тюрьме, нужны не яйца, какао, фуфайки и прочее, а нечто совсем иное, гораздо более трудное и более действенное…
Хочу я вот чего: за исключением двух вещей — хлопот о выдаче рукописи и о моем переводе в Сибирь… ни о чем, касающемся меня, ни в каких присутственных местах не разговаривать. Иначе… я перестану писать, как это мне ни будет больно.
Все это может со стороны показаться несколько комичным и „мальчишеским“. Что касается „мальчишества“, то я надеюсь сохранить его всю свою жизнь, чего и вам желаю…»
«Снег… Какой родной, какой милый! Нет, нельзя выдержать, надо пойти поздороваться с ним, пойти в поле, в лес… Да, да, пойду прямо полем, без дороги, вот к той ели… Может быть, кто-нибудь там меня поджидает. Но кто? Не девушка ли с зелеными глазами, которая обещала когда-то встретиться со мной?..»
Из дневников и писем В. Лихтенштадта.
В четвертый корпус перевели библиотеку и вместе с нею — «главного библиотекаря». Так Владимир Лихтенштадт оказался в общей камере. Жук тревожился, сумеет ли Владимир поладить со своими новыми однокашниками. Все заставляло думать, что уголовные встретят в штыки «интеллигента», «политика».
В первый же день у Лихтенштадта растащили почти все вещи. Это было сделано так ловко, что даже Иустин не сумел разыскать не только банок с сахаром и чаем, но и белья, суконных подкандальников, байкового одеяла. Содержимое узелка просто-напросто растворилось в камере.
Любое место на нарах, где Владимир хотел устроиться, оказывалось занятым. Когда он читал, захлопывали книгу у него в руках. Прятали очки и потешались, как он неуверенно ходит, сощурив глаза.
Возможно, кто-нибудь и ударил бы «интеллигента», но Жук не отходил от него ни на шаг. Они спорили, даже ссорились.
— Не давай издеваться над собой, — требовал Иустин, — стукни, да покрепче. Не показывай, что ты их боишься.
— Я никого не боюсь, — отвечал Владимир, — мало над нами измываются тюремщики, нужно еще, чтобы мы били друг друга…
Его сгоняли с места. Он говорил:
— Простите.
И искал другого.
Над его «простите» и «пожалуйста» смеялись все, от Орлова до О’Бриена де Ласси. Даже Жук улыбался жалеючи.
— Тебя муха обидит.
Когда в камеру приходил Зимберг или чиновник тюремного управления, многие ожидающе посматривали на Лихтенштадта, — пожалуется? Он не жаловался.
В эти дни Владимир переживал сложную душевную борьбу. Он очень любил мать и без конца сердился, как она, при всем своем уме, не понимает безрассудности мелочной опеки над заключенным в крепость?
Пущены в ход все связи, каждая оказия, каждая лазейка используется, чтобы переслать Владимиру продукты и вещи, которые будто бы необходимы в крепостном быту.
Мать не замечает, что ставит его в положение невозможное. Должна же она видеть: это чуждо ему. Ведь мать всегда так хорошо понимала его. Не может быть, чтобы она обивала пороги в министерствах, плакала перед мундирными олухами. Ох, нет, нет, только не это!
Ничего не просить. Требовать. Ему должны возвратить рукописи, взятые на квартире при обыске. Это подготовительные заметки о Гете, без них трудно продолжать работу над книгой.
Хотелось бы отбывать каторгу не в этих давящих стенах, а в Сибири. Он настаивает лишь на перемене места. Ему не нужно смягчения участи.
Владимиру становилось не по себе, когда он думал, что вдруг будет подана просьба о его помиловании.
В крепости к таким относились с презрением. Тех, кто обращался к царю, называли «подаванцами».
Этого мать никогда не сделает!
Она должна понять, что ее сын не примет решительно ничего, хотя бы в мелочи, что улучшает положение его одного. Просто не может принять. Она его любит, она поймет…
Принесли передачу с продуктами для Лихтенштадта.
Владимир все отдал товарищам по камере. Себе не взял ничего.
Впервые он вступал в спор с матерью, самым близким, самым родным человеком…
Вечерами, после возвращения с работы Владимир беседовал с Иустином. Это были не простые беседы.
Лихтенштадт читал цикл лекций по истории социальных учений для единственного слушателя.
Оба усаживались на нарах, где-нибудь в уголке, подальше от шума и сутолоки. И для них переставала существовать тесная камера.
Иустин видел перед собой мечтателей далекого прошлого — англичанина Томаса Мора, с придуманным им государством «Утопия», где все трудятся и все равны; итальянца Томаса Кампанеллу, этого «безумного монаха», который проповедовал новую жизнь в «Городе Солнца», не знающем частной собственности; француза Этьенна Кабэ, путешественника в фантастическую республику «Икарию»…
Потом Иустин видел двух великих друзей — не мечтателей, ученых. Маркс и Энгельс создавали точную науку революции. Они говорили, что новое общество будет рождаться не в фантазии, а в борьбе. Иустин понимал, что в этой борьбе главной силой должны стать простые люди, рабочие, крестьяне, — такие, как он сам.
Много позже, когда Владимир начал рассказывать о революционных идеях в России, когда он обличал одни и страстно поддерживал другие, Жук не во всем соглашался с ним. Он твердил про себя ясную, на всю жизнь усвоенную истину: новое общество без гнета будет создавать тот, кто и сейчас создает все его материальные ценности — рабочий человек!
В конце второго месяца таких лекций учитель и ученик чаще стали затевать дискуссии по всем правилам. Нередко дискуссия переходила в словесную потасовку. Но заканчивалась она вполне миролюбиво.
— Как много ты знаешь, — отдавал Иустин должное своему учителю, — большое счастье — понимать, знать… Ну, мог ли я подумать, что по-настоящему начну учиться вот здесь, в крепости?
Лихтенштадт отвечал со своей обычной грустной улыбкой:
— Беда моя в том, что я знаю очень мало, — я все время учусь и постоянно спорю с самим собой. Во мне как бы сидят два враждующих человечка. Они дерутся, и кто бы ни одерживал верх, синяки все равно достаются мне…
Жук начал много читать. Книги для него выбирал Владимир.
Беседы учителя и ученика часто носили характер не отвлеченный, а близкий к тюремной жизни. Однажды Владимир сказал:
— В нашей камере много неграмотных. Нужно научить людей читать и писать.
— В крепости, под носом у Зимберга, ты хочешь создать школу? — переспросил Иустин.
— Верно, школу! — подтвердил Лихтенштадт.
— Вот ты какой! — удивился Жук.
Он был уверен, что его учитель более склонен размышлять, чем действовать и перекраивать жизнь. Оказалось, он задумал необыкновенно смелое дело. Все-таки Иустин сказал:
— Утопия.
Это слово он знал уже твердо.
Первым