точно игрушечные, а дальше за ними дорога, красноватый кустарник, зубчатая линия леса…
Нет, день — яркий, полнокрасочный и полнозвучный день лучше „таинственной ночи“».
«Не могу не поделиться этой радостью глаз: сейчас на реке, в струе дыма от парохода, появились нежные, чуть заметные розовые и лиловые оттенки, а на льдинках то и дело загораются огоньки — загорится, поплывет и погаснет…»
«Прости за смесь поэзии и прозы. Будь здорова и не беспокойся обо мне».
Из дневников и писем В. Лихтенштадта.
По Неве плыли последние льдины. Солнце пригревало все жарче.
В теплые дни на островок налетели «шведы». Так на Ладоге называют маленьких сетчатокрылых мотыльков. Этому очень меткому и злому народному прозвищу не один век. Оно возникло, наверно, еще в годы, когда сильный северный сосед шел войной на земли Вотской пятины…
«Шведы» летели туча тучей. Рождались они несметными массами на ближних Синявинских болотах. К крепости их манили нагретые солнцем камни. Мотыльки облепляли стены и башни движущейся чешуей. Они роились вокруг людей, лезли в глаза, рот. Их сгребали лопатами в кучи, сжигали…
Весной здоровье Владимира пошатнулось. Временами ему хотелось растянуться на нарах, никого не видеть, ничего не слышать. Трудно было двигаться, трудно смотреть на свет.
Одолевая усталость, он ходил пилить дрова. Работа возвращала бодрость. Матери Владимир посылал письма, в которых не было и намека на его состояние.
Прошло несколько месяцев после их свидания. От матери долгое время не было ни строчки. Это очень угнетало Владимира. Наконец — коротенькое письмецо: молчала, потому что очень была загружена переводами.
Сын так и не узнал, что в эти месяцы мать боролась со смертью. Поездка на остров в бурю не прошла даром. Марина Львовна, до ниточки промокшая в студеной воде, тяжело заболела. Но как только вернулись силы, достаточные, чтобы держать карандаш, мать написала Владимиру, что все хорошо.
Жизнь научила их щадить друг друга. Этой простой мудрости они старались научить и тех, кто был рядом…
За эти месяцы каторжане, которых судьба бросила в одну камеру, пережили немало событий, хотя и казалось, что жизнь течет мимо забытого уголка земли.
Владимир владел редким даром, свойственным очень честным и чистым людям: одним своим присутствием менять окружающее. Он ничего не требовал для себя. Все, что у него было — в крепости люди одинаково бедны, но каждая вещь имеет свою ценность, — все отдавал товарищам.
Его вещи считались общими. Он сам завел такой порядок. У Владимира брали без спроса мыло, бритву, чай.
Понемногу этот обычай распространился на всех обитателей камеры. Люди перестали прятать вещи в мешки. Над теми, кто старался утаить что-нибудь, посмеивались. Иному и попадало за скаредность.
У каторжан появился «общий котел», чего в обычных тюремных камерах никогда не бывало. Владимир отдал товарищам деньги, присланные ему матерью. На них купили табак для тех, кто тосковал без курева, и белый хлеб для больных. Такие покупки разрешались через артельщика.
В камере насчитывалось несколько человек из разряда «не помнящих родства». Годами они не получали писем.
Видимо, у этих заключенных не было ни жен, ни детей, ни братьев. А если и были, то успели позабыть о несчастливцах.
Вдруг их родные объявились. Они стали аккуратно присылать деньги — по четыре рубля. На большую сумму переводы в крепость не принимались. Многие из получателей так до конца и верили в новоявленных родственников, не подозревая, что это помощь подпольного Красного креста. Имена особенно нуждавшихся Владимир сообщал матери письмами.
Конечно, Гудема такое письмо из крепости не выпустил бы. Но на счастье, доктор Эйхгольц взял на себя цензуру корреспонденции политических каторжан. Труд этот был не из легких. Так как разрешалось писать всего одну страничку, заключенные лепили микроскопические буквы, чуть не строку на строку. Их и с лупой не разберешь.
У доктора на всякий случай постоянно имелась готовая отговорка: «Слово прочтению не поддается». Он никогда ничего не вычеркивал…
Всевозможные мелкие события в жизни каторги заслонило вдруг одно, тяжкое и грозное, за ним последовали и другие. Заболел Доценко, тот самый, который выступал как «прокурор» на суде, устроенном каторжанами по делу Куликова. «Прокурор» был всех моложе в камере.
Едва лишь пришла весна и ладожский лед проплыл по Неве, Доценко загрустил. Он лежал на нарах и не отрываясь смотрел в темный угол. С каждым днем узник слабел. Иногда просил, чтобы его подвели к окну. Доценко поднимали на руки, чтобы он мог поглядеть «на волю».
Почти каждый вечер он плакал. Слезы не вытирал. Глаза, голубые, с черными зрачками, никого не видят. Влажные дорожки бегут по щекам.
Орлов пробовал увещевать его:
— Ты же мужик. Брось, право.
И вдруг Доценко начал смеяться. Все в каземате вздрогнули, когда он захохотал, громко, заливисто, весело, как в тюрьме не смеются.
Владимир подбежал к двери, забарабанил по ней изо всех сил. Появилась лохматая физиономия Цезаря, — его перевели сюда из Старой тюрьмы с повышением в должности старшего надзирателя. Цезарь заморгал коричневыми веками без ресниц.
— Прикидываешься? — спросил он хохочущего. — Перестань скалиться!
Он ловко, будто шутя, провел растопыренной пятерней по лицу Доценко. Тот ударился затылком о стену.
— Хитрый, черт, — пробормотал Цезарь и переваливаясь пошел из камеры.
На следующий день Доценко снова захохотал. Его трясло. Он задыхался. Пальцы впились в края нар, не оторвать.
Каторжане стучали в стены, в дверь.
— Доктора в камеру! — кричали они. — Доктора!
На Доценко навалились Цезарь и еще двое надзирателей. Больного вытащили в коридор. Глухие отзвуки все тише и тише вторили:
— Хо-хо-хо!
Орлов растер кулаком грудь, сожалеюще сказал:
— Не миновать парню Вилейки.
Вилейка — место, о котором каторжане говорят со страхом. Далеко отсюда, около города Вильно, находится скорбный дом, куда отправляют сошедших с ума арестантов.
В Вилейке не лечат. Здесь каждого больного подозревают в симуляции. Обливают холодной водой. Выдергивают волосы. Если человек кричит, — значит, сумасшествие притворное. Его избивают.
Об этом рассказывали те, кто и в самом деле таким рискованным путем хотели вырваться из крепости. Они не выдерживали «испытания» и возвращались на остров.
Доценко отправили в вилейский скорбный дом. Оттуда он не вернулся…
Владимир искал ответа, почему на острове многие именно весной теряют почву под ногами, тоскуют, болеют, точно злое поветрие налетало на крепость с первыми солнечными лучами. Владимир и сам страшился времени года, которое когда-то радовало его светлыми обещаниями. Немало жизней уплывало с прозрачными ладожскими льдинами. По контрасту с освобождающейся от зимних оков природой и ее страстным призывом к жизни каторжане, особенно самые юные, еще сильнее чувствуют