и прочими все еще понятными, но порядком подзабытыми живыми играми, частенько практиковались так называемые «Дракачи», о которых нет упоминания даже в бурсах Помяловского или гоголевского Хомы.
Игра заключалась в том, что несколько подонков посильнее, сговорившись, налетали на того, кто послабее, и начинали более или менее игриво мять ему бока, крича во все горло:
Драки-драки-дракачи!
Налетели палачи!
Кто на драку не придет,
Тому хуже попадет!
Тот, кто опоздал к имитации избиения, становился жертвой следующего сеанса игры, который вполне мог быть более жестким. Наконец, последнего, самого злосчастного, на которого накидывались все поголовно, ждало завершение игры. Колошматя жертву, «палачи» пели хором: «Шапка кругла на четыре угла (ударение везде — на первом слоге), а на пятом клоп — по затылку хлоп!». И куплет сопровождался градом подзатыльников.
Это еще не все. Нельзя же мучить жертву ни за что ни про что бесконечно! Поэтому жертве, в качестве передышки, задавался вопрос: «Пиво, брага иль пшено?» При любом ответе находилась подходящая рифма. Например: пшено! — это дело решено! И сразу начиналось сначала: «Драки-драки-дракачи…» Конец измывательству клал обычно только звонок на урок, а после уроков — только бегство казнимого или ярость доведенного до отчаяния.
* * *
Догадываетесь, какая участь ожидала меня — вообще всех, кто был мягче характером или физически слабее в тысячах школ СССР?
В отличие от Тимирязевки и Чистополя, сильного покровителя у меня в Кузьминках не было. Спасение от неминуемой плачевной участи пришло неожиданно разом с двух сторон.
С одной стороны, все знали, что в нападении на слабых я не участвую и в «дракачи» не играю. Обычно на переменах я оставался в классе и читал какую-нибудь книжку. Читать не заданное на дом! — уже одно это походило на грань сумасшествия. Но иногда меня все же звали поиграть. Только не в «дракачи»! Когда начиналась потеха, я уходил обратно в класс. А когда раза два-три поначалу нападали на меня — получалась не игра, а драка, со всеми проистекающими разбирательствами в учительской. К этому времени я уже в достаточной степени освоил военно-морское искусство и бил из всех орудий по флагманскому кораблю противника. Иными словами, не обращая внимания на шлепки и подзатыльники «палачей», старался ударить побольнее зачинщика — по скуле, «под дых» или ногой меж ног. Естественно, получал «сдачу» всерьез, и игра оказывалась испорченной, потому что никакого удовольствия «палачи» не получали, а неприятностей потом было навалом, сколько бы синяков ни оставалось у пострадавшего.
С другой стороны, и это главное, я был для шпаны как бы «не от мира сего». Нечто вроде дервиша среди моджахедов. Или гинеколога в стаде жеребцов.
Начать с моего ярко-синего «пионерского костюма» (плод трогательной заботливости родителей). Детские штаны в обтяжку до колен, где закреплялись пуговицами. Такая же детская куцая курточка. И белая рубашка с красным пионерским галстуком. Девчоночьи чулки и туфли. Тьфу! Этот костюм был очень хорош на сцене любого клуба — до Колонного зала Дома Союзов включительно, — где дети выступали под музыку, разными словами прославляя родного и любимого товарища Сталина. Но он смотрелся, как шитый золотом мундир среди ватников стройбата. Когда 1 сентября 1938 года я стоял на плацу перед школой в рядах нескольких сотен своих коллег, то выглядел — один-единственный! — как французский маркиз XVIII века в своих штанишках-«кюлотах» среди толпы «санкюлотов» в темных брюках и куртках, как у взрослых. Все поголовно, с первого по десятый класс! Тогда еще молодежь не одевалась так гнусно, как спустя шестьдесят лет, в конце XX — начале XXI века. Но поверьте, эстетикой одежды и тогда даже отдаленно не пахло. На фоне коротких штанишек первоклассников за четыре года перед тем мой костюм еще как-то мог сойти. Но на фоне детско-подростково-молодежной одежды конца 30-х годов, очень похожей на роскошь нарядов современных зэков, это производило потрясающее впечатление!
А кончить и на этот раз приходится моей неслыханной для той среды начитанностью. Мало того, что у меня всегда можно было списать задание или попросить подсказку для ответа у доски на следующем уроке. Вдобавок можно было услышать ТАКОЕ! Со мной было интересно — вот разгадка той загадки, почему я — единственный среди мальчишек школы — остался «непрописанным» почти весь 1938/39 учебный год. К этому надо добавить поход нескольких классов нашей школы в московский Музей изящных искусств. Разговоров про этот поход ранней весной хватило почти до конца учебного года. И почти все справки по сему поводу можно было получить только у меня.
Но мир в этом мире никогда не бывает вечным. Наступил торжественный вечер окончания учебного года. Точнее, не вечер, а день, потому что тогда никаких вечеров и тем более возлияний не было даже у старшеклассников. Во всяком случае, в тех подмосковных школах, где мне довелось учиться. День моего триумфа, когда я принародно был объявлен «лучшим учеником» и даже «жемчужиной школы».
С портфелем в руке, где лежала очередная похвальная грамота и очередная наградная книга, я, радостный, готовый обнять весь мир, пересек Кузьминское шоссе, чтобы сесть на автобус в Перово (наша семья незадолго перед тем переехала из кузьминских бараков в плющевскую стройконтору). И не заметил, что час моего торжества переполнил чашу терпения ревнителей уголовных традиций советской школы.
Автобус уже шел к остановке, когда следом за мной через шоссе ринулась ватага одноклассников: человек пять-семь. И это помешало им «прописать» меня как следует. Они слишком толкались и суетились вокруг меня, чтобы каждый успел ударить. А у меня одна рука была занята портфелем, который казался дороже жизни. Но и одной правой я успел приложить пару раз главе шайке — кстати, самому доброжелательному ко мне весь учебный год. Понятно, и сам получил кое-что взамен. Но ведь они били играючи, всего лишь выполняя не ими заведенный ритуал. А я бил всерьез, так что шансы несколько уравнялись и счет оказался приблизительно 2:2 или 3:3, без серьезного ущерба для той и другой стороны. В подошедший автобус меня втаскивали пассажиры, и я еще успел с верхней подножки дать ногой по физиономии одного из рвавшихся за мной «прописчиков». Так что уехал немножко побитый, но очень довольный исходом боя, все детали которого помню до сих пор, как будто это было вчера.
То, как мы жили в 30-х годах, представлялось настолько само собой разумеющимся, что я вряд ли сообразил бы, скажем, в