в прозе. Эта формула становится заглавием литературоведческих статей.
Но попытка, как сказал бы В. Шкловский, развернуть формулу даже у самого Льва Николаевича оказывалась противоречивой.
«Чехов… Чехов – это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти отклик на свое личное переживание, такой же отклик каждый может найти и в повестях Чехова. Некоторые вещи положительно замечательны» [26].
Воспоминания Б. А. Лазаревского «А. П. Чехов», от которых и пошла эта бродячая фраза (крылатое слово), опубликованы в 1906 году, но основаны на беседе с Толстым в начале сентября 1903 года. Через три года в очерке «В Ясной Поляне», оформленном как фрагмент из дневника или репортаж (он начинается с даты: сентябрь 1903 года), Лазаревский воспроизведет монолог Толстого в несколько иной редакции: «Чехов!.. Чехов – это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам, так и в рассказах Чехова, хоть в каком-нибудь из них, читатель непременно увидит себя и свои мысли… Некоторые вещи Чехова положительно замечательны. Вы знаете, я выбрал все, особенно понравившиеся мне, его рассказы и перечитываю всегда с огромным удовольствием» [27].
При совпадении ключевой формулировки Толстой из очерка «про себя» выражается намного сдержаннее, чем «чеховский» Толстой. Он дважды ограничивает собственное сравнение: хоть в каком-нибудь из них, некоторые вещи. Он только перечитывает чеховские рассказы (а в первом варианте упоминалось, что он даже «переплел их в одну книгу»).
В конце же этого похвального слова Чехову возникает фраза, чеховедами обычно опускаемая (или пропускаемая): «А вот пьесы его совсем не нравятся мне…» [28]
В дневнике Лазаревского, послужившем основой воспоминаний, сравнение писателей и вовсе выглядит загадочно-амбивалентно: «Чехов – это маленький Пушкин» [29].
Впечатление противоречивости, неоднозначности сопоставления Чехова с Пушкиным подтверждается дневником самого Толстого. «О литературе, – записывает он 3 сентября 1903 года. – Толки о Чехове: разговаривая о Чехове с Лазаревским, уяснил себе то, что он, как Пушкин, двинул вперед форму. И это большая заслуга. Содержания же, как у Пушкина, нет» [30].
В известном интервью корреспонденту газеты «Русь» А. Зенгеру, данном через несколько дней после смерти Чехова (июль 1904 года), наряду с часто цитируемой фразой о «совершенно новых для всего мира формах письма», есть и интересующая нас параллель: «Я хочу вам сказать еще, что в Чехове есть большой признак: он один из тех редких писателей, которых, как Диккенса и Пушкина и немногих подобных, можно много, много раз перечитывать, – я это знаю по собственному опыту…» [31]
Повторение знакомых формул в воспоминаниях В. Лазурского, опубликованных в 1915 году, данных, однако, в однозначно панегирическом, даже самоуничижительном ключе, заставляет заподозрить вторичный характер этого текста: мемуарист, кажется, «вспоминает» уже рассказанное другими. В версии Лазурского Толстой говорит: «Талант Чехова я ставлю гораздо выше собственного. Только Чехов создал новый собственный тип письма. Чехов умеет одним словом выразить то, что другие не скажут целыми страницами. Чехов – это Пушкин нашей прозы» [32].
Толстой, как видим, не только ощутимо колеблется в оценках (проза замечательна – пьесы не нравятся, форма «продвинута» – содержания нет, Пушкин в прозе – маленький Пушкин), но и меняет основания сопоставлений. Пушкин и Чехов оказываются соотнесены то как психологи-лирики («каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам»: лирический способ восприятия, присвоения образа), то как стилисты-миниатюристы («умеет одним словом выразить то, что другие не скажут целыми страницами»), то как эстеты-авангардисты («двинул вперед форму»), то как «нормальные» классики, создатели многослойных, эстетически насыщенных текстов («можно много, много раз перечитывать»).
В современном литературоведении Пушкин и Чехов сопоставлялись как «объективные» художники (Л. М. Цилевич), как авторы «поэтизированной» прозы (З. С. Паперный), как мастера точной детали (В. С. Непомнящий и др.), как создатели «тернарных моделей» (Ю. М. Лотман). Примечательно, однако, что историко-литературная конкретизация таких параллелей осуществляется на узком пространстве. Точкой сравнения с пушкинской стороны оказываются обычно «Повести Белкина».
Хотелось бы подойти к проблеме с несколько иной стороны, расширить проблемное поле и основания для сопоставлений. Для этого нам понадобится понятие парадигмы.
Благодаря Т. Куну («Структура научных революций») парадигма из лингвистического термина превратилась в общенаучную категорию и недавно была транспонирована в область культуры [33]. В главе «Чеховские писатели и литератор Чехов» мы пытались показать, что, взяв за основу формы авторства, в русской литературе классического периода можно увидеть три сменяющие друг друга эпохи, три парадигмы, различающиеся художественными стимулами и местом художника в культурном пространстве.
Пушкинская поэтическая парадигма и чеховская литераторская в таком случае не столько наследуют, сколько противостоят друг другу.
«Центральное положение в пушкинском мире занимает фигура пророка…» [34] Пушкинский Поэт-пророк осознает свое призвание как миссию, слышит божественный глагол, апеллирует к Народу и Царю, презирает толпу, превыше всего ценит творческую свободу, признавая свою зависимость только от Музы.
Чеховский литератор не мыслит в таких универсальных иерархических категориях. Он зависит от публики и вступает с ней в отношения как частный человек, профессионал, руководствуясь не метафизическими стимулами, а лишь чувством долга. «Пишем мы машинально, только подчиняясь тому давно заведенному порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут…» (5, 134).
Любопытно, как важная для художественного мира оппозиция поэт и царь проявляется в биографии, в культурном поведении Пушкина и Чехова.
Отношения с государством, с верховной властью – сквозной сюжет творчества и жизни Пушкина. «Полтава», «Пир Петра Великого», «Стансы», «Медный всадник» и многое другое вырастает из ощущения живой, личной связи между вершинами социальной (Царь) и эстетической (Поэт) иерархии. Часто недовольный конкретным воплощением этих связей, Пушкин никогда не сомневается в праве на особые отношения между Поэтом и Царем.
«…Репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет» (Н. Н. Пушкиной, 20 и 22 апреля 1834 года) [35].
«Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась