лице Старца. Не бывало и особых расспросов. Одним словом, каждый исповедующийся твердо знал, что попал в царство
свободы.
Так — в отношении мирян и вообще всех нескитских.
В Ските же о. Исидор не был назначенным духовником для всех, хотя, — ранее, — в продолжение восьми лет он исповедал иеромонахов. Однако часто случалося, что назначенный от Скита Духовник, в надежде исправить того или другого брата, обращался с ним сурово или даже изгонял: “Больше, мол, не приходи ко мне”.
Согрешивший был готов впасть в отчаяние или ожесточиться и вот, со скорбию в душе, прибегал к помощи о. Исидора. Батюшка принимал к себе всякого, и от одного взгляда Старца душа отчаянная и ожесточенная размягчалася. Но о. Духовник гневался на Старца, действовавшего наперекор его намерению, даже жаловался о. Игумену, говоря, что так-де невозможно исправить братию. Но о. Исидор, несмотря на запреты, все же не мог не принимать к себе приходивших каяться и, видя отчаянность, действовал любовию, а не стро-гостию. Он не налагал епитимий, но, напротив, старался утешить, подбодрить, успокоить и внести мир в душу. Так, один из братии иногда выпивает. О. Исидор принимал его и гнал вон злое отчаяние и безнадежность.
Но бывало и по-иному. Случалось, что приходили к Батюшке не потому, что их прогнал о. Духовник, а просто желая избавиться от ожидаемой епитимий. И таковых принимал Старец, но назначал епитимию. “Это, — говорил он, — за двойной грех: за бегство от Духовника и за тот, в котором брат пришел каяться”.
Пришлось одному съесть колбасы: предложили в Лавре, не хотел отказываться. Побоялся брат идти к о. Духовнику, приходит к о. Исидору, рассказывает про случившееся.
“Что же ты, наелся?” — спрашивает Авва Исидор.
- “Какое наелся: только три ломтика съел”. “Ну, вот, — триста поклонов”.
- “Зачем, Батюшка, ведь только три ломтика?..” “Нет, иначе не прощу. Иди тогда к Духовнику. Триста поклонов”.
- “Я поел немного, предложили…”
“За двойной грех: за колбасу и за то, что хотел избегнуть Духовника”.
Но и в этой строгости Старца было много мягкости: о. Исидор знал, что Духовник назначит более трехсот поклонов. Кающемуся приходилось согласиться на назначенную епитимию.
ГЛАВА 12,
содержащая в себе “Разговор о Камне”, то есть повествование некоего профессора о том, как он посетил о. Исидора и что отсюда произошло
Однажды некий профессор призвал к себе пишущего Сказание, — что у тебя, любезный читатель, лежит пред глазами, — и стал рассказывать о том, как он посетил Старца Исидора и как Старец исповедывал его. Воспоминание об этой исповеди сильно взволновало душу профессора; долго он не мог найти подходящих слов, так что многократно возвращался к началу своего рассказа. Спустя некоторое время ему удалось остановить слезы, беспрестанно навертывавшиеся от представления об о. Исидоре, и несколько собраться с мыслями. Тогда он-все еще не удовлетворенный своими словами — велел собеседнику своему записать ниже приводимое повествование, названное им
“Разговор о Камне”
“Я боюсь интеллигентности, — начал он, — боюсь, как бы из слов моих не показалось, будто о. Исидор просто понравился интеллигенту. Именно не это… Суть дела в том, что я (некий профессор, некий интеллигент, некий больной, пишите, как знаете) прямо лбом наткнулся на этого Старца, и ничего не оказалось между мною и им, между мною и Христом. Я шел к Старцу, осатанелый от церковных вопросов, осатанелый от политики, осатанелый от Епископов, осатанелый от Мережковского, осатанелый от Духовной Академии с ее профессорами. Но сколько ни нес я с собою рационализма и злобы, — все это растаяло в келлии о. Исидора. Потом происходило то же; потом я снова бывал болен. Но до мельчайших подробностей, до ясного представления об одежде, глазах и т. д. оставалось и остается впечатление этого удара о что-то твердое. Келлия, цветы, — ничем не пахнет. Воздух чистый. Дышишь свободно. Не умею описать келлии, — обыкновенно не помню подробностей. Но что-то было ужасно светлое, чистое, легкое в келлии, — что-то совершенно изумительное.
Теперь несколько собрался с мыслями и расскажу о своем посещении по порядку.
Я вошел в келлию, зная, что такое келлия. Мне было лет 50. Я видал монахов и священников, и тех и других. Я пришел с чувством формального смирения, посланный Епископом к его духовнику; и не в том дело, что я был утешен, как бы меня утешил первый попавшийся поп, которого я признаю, диктуя это, моим отцом и судиею в деле исповеди и моих отношений. Нет, вот в чем было дело. Я вошел с товарищем в маленькую келлию, в углу монастыря. Меня поразила ясность, чистота и простота того, что меня окружало, и мне показалось, что все будет так, как всегда было, что милый, приличный монах мило, прилично меня примет, что я прилично отысповедуюсь, и все будет, как следует. Но вот что было не так: мне вдруг показалось, что в этой келлии, в ее простоте есть бесконечная власть. Я сам не знал, в чем же она тут, и всем моим сомнением говорил себе:
“Ты, — ты декламируешь, ты нервничаешь, ты рисуешь себе картины”.
Тогда Старик, явно понимая, — это теперь я знаю, — и кто я и что я, встретил меня, как глупый, невежественный монах, и, в разговоре нескольких минут, когда я что-то хотел ему доказать и объяснить, я явно увидал, что ничего ему объяснить и рассказывать я не могу. Я увидал, что если ему начну объяснять, вот сейчас, войдя в келлию, то он мне кратко и ясно ответит, что я умнее его в богословии, в философии, во всем, что я все лучше его знаю, начиная от философии и кончая катихизисом, и что зачем меня принесло к нему, Старцу, чего-то искать и спрашивать. Тогда я почувствовал, что и я пришел искать другого, и просто стал плакать. На мой плач Старец ответил молитвою и тем, что “плачущие утешатся”. И опять я понял, что этот ответ, — и молитвы, и о плачущих, — говорит мне: “Вот, что я тебе отвечаю и что бы ты сам себе ответил, раз ты пришел ко мне за катехизическим или гомилетическим ответом”.
Мне опять стало стыдно. Тогда я просто и определенно почувствовал, что я,