о часе или двух моего отсутствия, чего никак не мог избежать.
Буду сразу после.
Извините меня.
Ваш
(Нью-Йорк, 1942)
Детка Консуэло, когда я к вам так обращаюсь, мне кажется, я говорю с девочкой из сказки. Детка Консуэло, я чувствую, мне очень скверно. Письмо вам пишу для «потом». Вы его перечитаете. Узнаете, что долгими молчаниями, нерешительностью берегли очень маленькую девочку, которой, может быть, и не было.
А во мне было нечто ценное, словно плод, который пора сорвать. Но самый ценный из моих даров всегда отвергался. Самая переполненная из моих ветвей изнемогла, и я давно – если бы не эта жажда уснуть – я бы давно опять отдал все лучшее, что во мне есть. Сохраните это письмо. Может быть, потом, в пустыне, вы увидите в нем нежность.
Я не вовлекаю вас больше в свою жизнь, потому что персонаж, которым вы представляетесь, детка Консуэло моей мечты, крайне меня смущает. Да, я потрясен исчезновением моих бумаг, но вы неправильно толкуете мое потрясение.
Когда я видел, что исчезли два экземпляра «Земли людей» или двадцать долларов, я говорил себе: «Бедная глупая мышь. Она же знает: мне для нее ничего не жалко! Но она хочет грызть все в одиночку. Она заскорузла в своих привычках. Надо ей помочь». Я думал увидеть смущение и был готов прижать вас к сердцу (сказав несколько суровых слов, разумеется!). Я сказал бы: «Глупая мышь! Не слишком-то вы обогатились, а мне причинили боль. И у меня так тяжело на сердце, если приходится вас разыскивать из-за вашего недомыслия…»
Но я колотился о стену. Скорлупа оказалась непробиваемой. Я не нашел смущенной маленькой девочки, огорченной собой, которую хотел утешить, которой хотел помочь, с которой хотел встретиться в своем сердце.
Хорошо. Я ошибся? – Будь по-вашему.
Но клянусь своей честью, я готов был к прощению и тогда, когда обнаруживал беспорядок в своих бумагах, кнопку на двери, передвинутую на «открыто», после каждого вашего визита к моей секретарше [138]. (Я ошибся? В чем?) когда – и очень часто – мышь сгрызала кое-какие бумажки. Но я всегда думал:
«Глупая мышь слишком долго занималась мышиным ремеслом. Она не может с собой сладить. Это сильнее ее. Она хочет знать. Хочет докопаться. С одной стороны, это гнусно. Но, с другой – это проявление любви. Я обругаю ее как следует, а потом скажу:
– Глупая мышь, что вы можете так узнать? Слишком дорого вам обойдется адрес ничего не значащей дурочки, а меня вы отбросите дальше звезд. А ведь я вам нужен! И если до меня дотянулось сомнение, я начну сомневаться во всем. Буду опасаться за свои письма, телеграммы, бумаги, будет страдать мое целомудрие [139], а я так чувствителен в отношении всего, чем сердечно дорожу. Каждое задержавшееся письмо разбудит во мне подозрение, я начну винить вас в тысяче вещей, за которые вы не в ответе. Прижмите свою головку к моей груди и позвольте вам помочь. Мне не нужны умопомрачительные сеансы лжи. Я не могу ошибаться во всем. Вы отрицаете все, и я уже ничему не могу поверить. Глупая дурацкая мышь, помогите мне вам помочь!
И опять я уперся в стену.
Консуэло, Консуэло, вы хотите увидеть настоящие жизненные проблемы? Хотите помогать жить?
Консуэло, вне правды это невозможно.
Прощайте, до встречи.
«Мне кажется, я говорю с девочкой из сказки».
Антуан – Консуэло (Нью-Йорк, 1942)
(Нью-Йорк, 1942)
Вы знаете, Консуэло, мне кажется, вы не понимаете, в чем моя проблема.
Я хлопотал, чтобы вы приехали, надеялся и волновался. Я говорил себе: «Если она полностью переменилась, я буду счастлив. Война прошла без нее. Может быть, она поняла, что важно в жизни. Может быть, она поняла, что такое участие и надежность». Но все, что от вас, для меня так болезненно (возможно, из-за глубокой любви), что мне нужны подтверждения. Необходимы. Вы упрекаете меня, что я не принял вас сразу, но мне необходима уверенность, что я не покончу с собой. Если я снова приму вас всем сердцем, то как смогу выжить, если иллюзии развеются? Тогда, в первый раз, я едва не умер от тоски, изнеможения, горя. Я не могу рисковать, бездумно приняв ненадежное примирение… Меня починили, но я был сильно, сильно изношен, по крайней мере, сердцем.
Не подумайте, что я сужу вас за все эти ужасные истории с ящиками. Консуэло, маленькая-премаленькая девочка, постарайтесь меня понять. Я не обвиняю, мне просто очень больно, и я рассказываю о своей боли. После вашего приезда начались очень странные совпадения. Крайне странные. Тысячи всяческих мелочей, я уж не говорю о кнопке «открыто» на моей двери всякий раз, когда приходит Амели, а потом и вы. Много и других всяких совпадений. Но я не полицейский. Мне претят ловушки. Я мог бы узнать все достоверно, но все это вместе мне кажется низостью. Так что я полагаюсь на приведенное в отчаяние чутье. Но вы, вы-то ведь все знаете, детка Консуэло. И это не упрек, клянусь, я делюсь с вами горем… Больнее всего мне от ваших торжественных клятв, а не от этой мелочной возни. Вы клянетесь так искренно, но вы роете пропасть между нами, если в клятвах нет правды. Я же не смогу вам верить. Конечно, чтобы не умереть от отвращения, я, в конце концов, предпочту верить вам, но с тяжкой горой на усталом сердце.
Поймите, я вовсе не о том, какая Мадлен. Я хочу понять, каким образом она может знать наизусть длинные фразы из писем Нада [140], лежавших в ящике, который вы поклялись, что не открывали. Вы не поняли, что меня потрясло. Не поняли, что в этот вечер я снова услышал от вас ваши давние клятвы, и они разъели мне душу и печенку. Я не о том, что вы сделали то или сделали это. Мое прощение бескрайне, как земля. Я о том, как фантастически вы лгали. О том, что я не смогу вам больше поверить. Я почувствовал себя в безысходном отчаянии оттого, что лишился этой возможности. Я не нуждаюсь в словах: я ищу очаг, участие, чудо взаимопонимания. Детка Консуэло, люди не лгут. Детка Консуэло, вы не лисица в капкане, которая защищается от охотника. Детка Консуэло, я не охотник. И если просил вашей любви, то и ради того, чтобы погрузиться в великую сладость прощения. Чтобы начать жить по-новому, жить в доверии. Бог мне свидетель. Когда вы мне что-то доверяли, Консуэло, я никогда в пылу ссоры не обращал это против вас – никогда, Консуэло – вы поступаете наоборот. Хотя должен сказать, дорогой мой малыш, мне редко надобилось мое глубочайшее почтение к доверенным мне признаниям – вы никогда ни в чем не признавались, даже в очевидном.
Может быть, вы считаете, что отдаете слишком много? Но что мне нужно? Какого птичьего молока я ищу? Из-за какого потерянного рая отчаиваюсь? Какой рай мог бы стать моим? Есть только одна вещь, единственная, и желание обладать ею разрывает мне сердце. Это доверие. Интуиция, которая больше ничего не подсказывает. Доверие ко мне, когда я говорю: оставьте эту нелепую историю с Ивонной (Ванде). И полное мое доверие. «Я этого не делала» – и я вам верю. Каждое ваше слово свято.
Вот мое