ЯКУНЧИКОВА-ВЕБЕР Мария Васильевна
1870 – 14(27).12.1902
Живописец, офортист, прикладник. Член объединения «Мир искусства».
«Может быть, недалеко уже то время, когда эти годы, годы Серова, Коровина, Врубеля, Сомова, Якунчиковой и Мусатова, будут называться лучезарной эпохой русской живописи» (П. Муратов. О нашей художественной культуре. 1906).
«М. В. Якунчикова была незаурядной художницей, настолько одаренной и опытной, что ее нельзя причислить к числу обычных любительниц-дилетанток. Она большею частью жила за границей, но летом обычно приезжала в Россию и занималась пейзажной живописью. Излюбленными темами ее произведений были поэтические уголки старинных усадеб, виды с балконов на безграничные просторы полей, заглохшие сады, деревенские кладбища. Кроме живописи, М. В. Якунчикова занималась цветным офортом, и в этой области у нее были очень удачные вещи. Одно время она занималась таким, казалось бы, чисто „любительским“ и незатейливым делом, как выжигание по дереву, причем эти работы получались у нее вполне художественными, ничем не напоминая обычных шаблонов.
…Творчество М. В. Якунчиковой, несомненно, развернулось бы еще очень широко, если бы ранняя смерть не пресекла ее деятельности в расцвете лет…» (А. Головин. Встречи и впечатления).
«Якунчикова умерла тридцати двух лет. Последние два года она хворала. Немного времени осталось у нее для творчества, да и в судьбе ее было что-то необъяснимое и таинственное. Она была характерно русской женщиной с типично русским дарованием, а жить большую часть жизни вынуждена была за границей. За творческими силами она урывками приезжала в Россию, набиралась „русским духом“ и должна была опять лететь назад. В Париже она работала над видами Троице-Сергиевой лавры!
Лишь только она начала развиваться как художница, она вышла замуж, затем – дети, затем – серьезная болезнь сына и, наконец, смерть.
Якунчикова мало успела, особенно по сравнению с тем, что могла. Но во всем, что она впопыхах, между детскими пеленками и шумом Парижа, имела время сделать, она выказала глубину чудесного дарования, чутья и любви к далеким от нее русским лесам, этим „елочкам и осинкам“, к которым относилась с каким-то благоговением и к которым стремилась всю жизнь.
Во всем ее существовании было ужасно много драматичности, главным образом потому, что жизнь шла против нее и все время складывалась так, что борьба под конец сделалась для нее непосильной. …Она не смогла со всем этим справиться, она, милый поэт русских лесных лужаек, сельского кладбища с покосившимися крестами, монастырских ворот и деревенского крылечка, – куда же ей, столь хрупкой и тонкой, было воевать с жизнью. И она погибла» (С. Дягилев. М. В. Якунчикова).
22.7(3.8).1869 – 14.10.1939
Живописец, книжный иллюстратор, художественный критик. Сотрудник журнала «Мир искусства». Участник выставок «Мира искусства», «Союза русских художников». Автор работ «Екатерининский канал в Петербурге» (1908), «Крюков канал в белую ночь» (1908) и других пейзажей.
«Что касается наружности Яремича, то перед нами предстал довольно высокий, несколько худощавый человек лет двадцати пяти, не более, рыжеватый блондин, с головой на шее несколько преувеличенной длины, с остриженной клинушком бородкой и с удивительно розовенькими, совершенно младенческими „щечками“. Он чуть прихрамывал, и происходило это от какого-то природного дефекта в ступне (вследствие чего он и обувь носил по специальному заказу), но эта еле заметная хромота не мешала Яремичу быть неутомимым пешеходом. Говорил он с едва уловимым украинским акцентом, придававшим, однако, своеобразную прелесть его речи.
Вначале Яремич, видимо, робел, но впоследствии я убедился, что он вообще несколько утрирует свою природную робость, пользуясь ею как некоторым средством нравиться. Он охотно улыбался, приятно и часто смеялся. Сразу же стала приметной его склонность соглашаться с собеседником, но это его соглашательство не означало какого-либо заискивания, а обнаруживала лишь чрезвычайную мягкость характера и, пожалуй, известную шаткость собственных убеждений. Впрочем, в каких-то главных вопросах между нами сразу наметилось действительно большое единодушие. Были у Степана Петровича и разные причуды, но они только придавали ему лишний шарм. Одна из самых курьезных причуд была та, что он ни за что не желал сообщить, сколько ему лет, но и это было какое-то „кокетство“ несколько женственного оттенка; женские черты вообще преобладали в его характере. Никогда он не говорил ни о своем прошлом, ни о своем происхождении, ни о своих родных, и лишь случайно, много лет позже, я узнал, что его отец принадлежал к духовному званию. Пожалуй, нечто от семинариста или бурсака было и в Степане Петровиче, но он был бы ужасно огорчен, если бы узнал, что производит такое впечатление и что таинственность, которой он себя окружил, была отчасти разоблачена. Во всяком случае, детство и ранняя юность у него были, вероятно, незавидными и чем-то таким, о чем неприятно вспоминать; это не мешало ему интересоваться детскими и юношескими годами других и вообще „знать толк“ в этой, не всякому доступной области.
Окутано тайной было и его образование. Он едва ли прошел весь курс среднеучебного заведения и уже наверное не побывал в университете, но это вовсе не помешало Яремичу принадлежать к числу людей высокой и глубокой культуры. Он, вероятно, самоучкой, движимый ненасытной потребностью познания, дошел до всего. Кроме того, он обладал даром черпать для себя все нужное при всяком случае и главным образом в общении с людьми выдающегося ума и вообще „интересными“. С особенной благодарностью он вспоминал о своем общении с другом Льва Толстого – художником Н. Н. Ге и с М. А. Врубелем. Немало почерпнул он и из общения с нашим кружком, в котором он довольно скоро занял подобающее ему место. Особенно близко он сошелся с Нуроком и с Сомовым, но его полюбили и стали считать за своего и Философов, и Дягилев, и Бакст. В редакции „Мира искусства“, куда я его ввел, как только увидал в нем ценного „союзника“, он очень скоро сделался своим человеком и бывал там не реже меня. К тому же он оказывал там и заметные услуги как по части информации, так и в качестве отличного графика-шрифтиста. Из его литературных предпочтений нас несколько смущало его беспредельное поклонение Вольтеру, но и это принадлежало в Яремиче к его чудачествам и было настолько вне круга наших идей, что не возбуждало даже споров. Находился же этот культ Вольтера в связи с материалистическим уклоном мировоззрения Яремича, что поражало в нем тем более, что по всему своему облику (а во многих отношениях и по своим вкусам и взглядам) он производил впечатление человека, склонного к мистике и чуть ли не к аскетическому подвижничеству. Впечатлению чего-то „иноческого“ способствовало и то, что он в те времена был неуклонным вегетарианцем. Последнее можно было объяснить еще и тем, что он когда-то (под влиянием Н. Ге) был адептом Толстого, и черты бывшего „толстовца“ нет-нет в нем и проглядывали» (А. Бенуа. Мои воспоминания).