— Молодой бургомистр? Его мать? — Морщинка смущения прорезала розовое лицо. — К сожалению, я не имею чести состоять в числе их знакомых. Это извечная беда каждого, кого избрали в совет синдиков: у нас столько работы, господин ван Рейн, что совершенно не остается времени на встречи с людьми, с которыми хотелось бы встречаться.
— Значит, я должен понимать вас так, что вы пришли предложить мне заказ?
— Да, хотя и с некоторыми оговорками. Но ведь человеку нашего с вами возраста не нужно доказывать, что без оговорок ничего не делается, верно?
Взгляд у ван Хадде был такой сердечный, а в улыбке таилось столько смирения и жизнерадостности, что художник невольно кивнул ему в ответ.
— Значит, вы не от Сиксов? И даже не знакомы с ними? — переспросил он.
— Конечно, нет. Я представляю здесь только синдиков гильдии суконщиков, а они, как я уже сказал минуту тому назад, отдали дело на мое усмотрение. Вероятно, это произошло потому, что у меня есть кое-какие картины — Хальс, Сегерс, Браувер, но, конечно, считая меня знатоком, они оказывают мне слишком большую честь. Впрочем, я действительно разбираюсь в живописи чуть больше четырех моих сотоварищей, хотя хвастаться этим было бы смешно. Но послушайте, друг мой, почему вы не присядете? — В тенорке ван Хадде внезапно зазвучали явно сочувственные нотки. — Я уверен, что вы очень устали: ваша жена сказала, что вы недавно болели, а здесь вам пришлось сегодня поработать руками.
Да, Рембрандт действительно устал, так устал, что, как только он уселся напротив посетителя, сердце его разом перестало колотиться и билось теперь неровно и бессильно, как сонная рыба. Несмотря на затянувшийся припадок, художник слышал, что говорит посетитель, и сквозь туман, застлавший ему глаза, с трудом, но все-таки различал искреннее лицо ван Хадде. Казначея гильдии суконщиков к господину ван Рейну никто не посылал. Просто вышеупомянутый казначей, которому синдики — его сотоварищи по совету — поручили найти подходящего художника для их группового портрета, взялся за дело с основательностью, тщательностью и неподкупной честностью, обеспечивающими за последние сто лет амстердамским сукнам репутацию самого доброкачественного товара во всей Европе. Он составил список известнейших художников города и принялся обходить гильдии, благотворительные учреждения и частные дома, изучая и оценивая вывешенные там картины. О, это была хорошая школа, господин ван Рейн, очень хорошая! Многие мастера, почитаемые им второстепенными, сильно поднялись в его мнении, а многие, к чьим вещам он приближался с самыми радужными надеждами, оказались решительно банальными. Теперь, когда с этой частью дела было покончено — сказать по правде, он уже довольно давно принял решение и продолжал свои поиски лишь для очистки совести, — он понял, что единственный художник, способный по-настоящему справиться с их заказом, — это Рембрандт ван Рейн. Будь даже во власти синдиков воскресить из мертвых самого великого Дюрера, они и тогда не получили бы более замечательного творения, — заключил ван Хадде, наклонился вперед и, не позволив себе даже улыбнуться, на секунду коснулся ледяной, перепачканной в краске руки художника.
— Спасибо вам, господин ван Хадде, — ответил Рембрандт и, тут же сообразив, что недоверчивость помешала ему высказать свою признательность с должной теплотой, добавил: — Спасибо на добром слове — в последнее время меня этим не баловали.
— Итак, мы надеемся, что вы подумаете о нашем заказе.
— Думать надо не мне, а вам, господин ван Хадде. Не могу сказать, что мои прошлые заказчики всегда оставались довольны мною. То, что я сделал для Баннинга Кока — упокой, господи, душу его! — испортило кое-кому немало крови: «Урок анатомии доктора Деймана» не произвел особенного впечатления; а моя последняя картина, написанная для ратуши, и вовсе не будет вывешена.
— Не будет вывешена? — переспросил посетитель, покачав головой, поджав мягкие розовые губы и прищелкнув языком. — Но ведь другие-то ужасны — я имею в виду картины, которые там уже висят. Они, простите на грубом слове, такие утрированные, такие фальшивые! Боже мой, да бедный Сегерс перевернулся бы в гробу, если б увидел их!
Эти слова, произнесенные спокойным тенорком и без всякой злобы, разом ослабили напряжение Рембрандта. У него было сейчас такое чувство, словно источник жизни, таящийся в нем и с давних пор скованный ледяным покровом, нежданно вырвался на свободу, освежающим бальзамом разлившись по его изможденному телу и наполнив слезами его больные глаза.
— Я пишу не так. Я пишу то, что вижу, а не то, что людям хочется видеть.
— Знаю, дорогой мой друг, знаю, — ван Хадде вновь протянул маленькую розовую руку и непринужденно, как ребенок, потрепал художника по руке. — Вот почему мои сотоварищи согласились со мной, что мы должны заполучить именно вас. А теперь, — он вынул из кармана листок бумаги и, развернув его, разложил на колене, — посмотрим то, что я ранее назвал «оговорками».
Затем ван Хадде вытащил из того же кармана огрызок карандаша, который зажал между большим и указательным пальцами.
— Прежде всего обдумаем, какого рода картину угодно получить членам нашего совета, — начал он. — У нас старинная гильдия, господин ван Рейн, и все мы пятеро сознаем, что любая картина, украшающая зал гильдии, должна быть, скажем прямо, несколько старомодной. Новшества, которые вы внесли и — я уверен в этом — вполне обоснованно в картину для ратуши, весьма интересны, но нам они не подойдут: здесь особый случай. Где бы ни стоял зритель — в отдалении или вблизи, — стол должен выглядеть столом, счетная книга счетной книгой, денежный мешок денежным мешком. Я ни минуты не сомневаюсь, что вы сумеете сделать то, что нам требуется: это доказывает любая из ваших картин. Вопрос в другом — захотите ли вы так сделать: Вот об этом нам лучше договориться заранее.
Рембрандту следовало бы поставить собеседника на место, втолковать ему, что трактовка сюжета — неотъемлемое право художника, но он продолжал вежливо слушать, сам не понимая, что его сдерживает. Он, наверно, слишком устал и телом и душой, чтобы отстаивать свои права. Может быть, маленький казначей не видел ничего нелепого в своем требовании и сам пришел бы в ужас, если бы заметил, что переходит границы. А вероятнее всего художник молчал потому, что свежее бесхитростное лицо, на которое он смотрел, исключало всякое буйство фантазии и могло быть написано лишь честно и правдиво.
— Я готов обещать вам, что точно изображу предметы и добьюсь полного сходства портретов с оригиналами, причем все это будет разработано до мельчайших деталей, — ответил наконец он.