глазу на глаз со своей душой - с Оскаром, каким я был четыре года назад, с его прекрасной безопасной жизнью, с его славными легкими триумфами - эти картины встают у меня перед глазами, и контраст с моей нынешней жизнью для меня невыносим...Мои глаза горят от слёз. Фрэнк, если я тебе дорог, пожалуйста, не проси меня писать.
- Ты обещал попытаться, - сказал я немного резко, - и я хочу, чтобы ты попытался. Ты страдал не больше, чем Данте в изгнании и нищете, но ты ведь знаешь - даже если бы Данте страдал в десять раз сильнее, он всё равно написал бы то, что написал. Слёзы, право слово! Огонь в его глазах иссушил бы любые слёзы.
- Фрэнк, ты прав, конечно, но Данте был цельной натурой, а меня тянет в две противоположные стороны. Я был рожден для того, чтобы воспевать радость и гордость жизни, наслаждения жизни, радость красоты в этом самом прекрасном из миров, а меня арестовали и начали терзать до тех пор, пока я не познал скорбь и сострадание. Теперь я не могу искренне воспевать радость, потому что я познал страдания, а я не был создан для того, чтобы воспевать красоту страданий. Я ненавижу страдания, я хочу петь любовные песни радости и наслаждения. Лишь радость близка моей душе: радость жизни, красоты и любви - я мог петь гимн Аполлону, Богу Солнца, а меня заставили петь песнь терзаемого Марсия.
Для меня эти слова стали истинной и окончательной исповедью Оскара. Его второе падение после выхода из тюрьмы заставило его «воевать с самим собой». Такова, я думаю, глубочайшая истина его души: песнь скорби, жалости и состражания не была ему присуща, а опыт страданий мешал ему воспевать радость жизни, которую ему дарила красота. Кажется, ему никогда не приходило в голову, что он мог бы обрести веру, которая сочетает в себе самоотречение и более всеобъемлющее приятие жизни.
Не смотря на всё добродушие натуры, Оскару была присуща толика ревности и зависти, проявлявшаяся в свете популярности и успеха тех, кого он знал и ценил. Помнится, однажды Оскар рассказал, что первую пьесу написал, потому что его раздражали похвалы в адрес Пинеро: «Пинеро, который совсем не умеет писать: он - всего лишь театральный плотник, не более. Его персонажи слерлены из теста, никогда не было столь плоского стиля, или скорее - столь полного отсутствия стиля: он пишет, как приказчик в бакалейной лавке».
Сейчас я заметил, что эта ревность проявилась в Оскаре сильнее, чем когда-либо прежде. Однажды я показал ему английскую иллюстрированную газету, которую купил по дороге на обед. Там была фотография Джорджа Керзона (да простит меня лорд Керзон), вице-короля Индии. Его сфотографировали в экипаже, рядом сидела жена: роскошный экипаж, запряженный четверкой лошадей, в сопровождении конницы и восторженных толп - все атрибуты и помпа имперской власти.
- Ты погляди, - со злостью воскликнул Оскар. - Подумать только, Джорджу Керзону воздают такие почести. Я прекрасно его знаю: более яркий пример вялойпосредственности в мире просто не сыскать. У него никогда не было мысли или фразы, превосхоящей средний уровень.
- Я тоже его довольно хорошо знаю, - ответил я. - Его неизлечимая посредственность - это секрет его успеха. Он «озвучивает» мнение среднестатистического человека по любому вопросу. Он мог бы стать ведущим автором «Mail» или «Times». Что тебе известно о среднестатистическом человеке и его мнениях? Но человек на улице, как это сейчас называют, может учиться лишь у того, кто на шаг впереди него - таким вот образом Джордж Керзон и добился в жизни успеха. Таков и секрет популярности того или иного писателя. Хэлл Кэйн - это Джордж Керзон в более крупных масштабах, более одаренная посредственность.
- Но почему у него должна быть слава, почет и власть? - воскликнул Оскар.
- Почет и власть, потому что он - Джордж Керзон, а вот славы у него никогда не будет, и, подозреваю, если бы мы знали правду, в те мгновения, когда он, как ты говоришь, остается наедине со своей душой, он готов отдать большую часть своего почета и власти за малую толику твоей славы.
- Возможно, это правда, Фрэнк, - возмущенно закричал Оскар. - и это - пустяковая неприятность его кучера, но как же невероятно его переоценивают и награждают сверх меры...Ты знаешь Уилфреда Бланта?
- Встречал, - ответил я. - Но я с ним не знаком. Мы встретились однажды, и он нелепо хвастался своими арабскими пони. Я тогда был редактором «The Evening News», и мистер Блант изо всех сил старался в разговоре снизойти до моего уровня.
- Он - в некотором роде поэт, и действительно обожает литературу.
- Знаю, - ответил я. - Действительно знаю его работу, много знаю о нем, исключительно с уважением отношусь к тому, как он борется за права египтян, и к его поэзии, когда ему больше нечего сказать.
- Так вот, Фрэнк, у него было нечто вроде клуба в Крабетт-Парке - клуб для поэтов, туда приглашали только поэтов, он был самым радушным, идеальным хозяином. Леди Блант никогда не понимала, чем он там занят. Он отводил нас всех в Крабетт, и поэт, которого приняли последним, должен был произнести речь о новом поэте - речь, в которой ему следовало сказать всю правду о новичке. Несомненно, Блант позаимствовал идею у Французской Академии. Так вот, он пригласил меня в Крабетт-Парк, и Джордж Керзон собственной персоной оказался именно тем поэтом, который должен был произнести обо мне речь.
- Боже правый, - воскликнул я. - Керзон - поэт. Как если бы Китченера считали великим капитаном, а Солсбери - государственным деятелем.
- Фрэнк, он пишет стихи, но, конечно же, там нет ни одной строки подлинной поэзии. Но, тем не менее, его стихи - довольно хороши, то есть - отточены, и остры, если не сказать - остроумны. Так вот, Керзон должен был произнести эту речь обо мне после обеда. У нас был прекрасный обед, просто превосходный, потом Керзон встал. Очевидно, свою речь он готовил тщательно - она состояла целиком из намеков, насмешливых намеков на странные грехи. Каждый из гостей смотрел на соседа и думал, что эта речь - вершина дурновкусия.
Посредственность всегда ненавидит талант и питает отвращение к гению: Керзон хотел доказать себе, что в моральном аспекте он во всех смыслах меня превосходит.
Когда