об этом Ахматовой в письме он не решился, предпочел дождаться, пока она сама прибудет в Ленинград, чтобы тут же порвать с ней. А на коллеге он женился вскоре после сцены на вокзале.
О своих браках, любовях, даже о случайных увлечениях Анна Ахматова обычно говорила с подругами откровенно. Но после Гаршина она замолчала. Даже Нине Ардовой, которая была особенно ей близка, послала лишь две скупые телеграммы: «Сообщите здоровье целую вас нежно живу одна благодарю за все Ахматова». И тремя неделями позже: «Гаршин тяжело болен психически расстался со мной сообщаю это только вам Анна».
Через несколько месяцев Ахматова снова перебралась в Фонтанный дом, к Пуниным. Квартира площадью около ста квадратных метров состояла из четырех комнат, общей кухни и ванной. Кроме Анны Ахматовой, там — в разное время, но иногда и скопом — обитали сам Николай Пунин, его первая жена, тоже Анна, их дочь Ирина, овдовевшая во время войны, со своей дочерью Аней Каминской. Среди жильцов была и третья жена Пунина, Маргарита. Перед войной в квартиру подселили дворника; позже Ирина Пунина привела туда своего второго мужа. В 1939 году, до того как его арестовали во второй раз, там, в конце длинного коридора, ютился Лев Гумилев. Вернувшись после победы с фронта, он получил право на отдельную комнату и жил в ней — до нового ареста, случившегося в 1949 году.
Эта, так сказать, идиллия, для обозначения которой в России существовал эвфемизм «коммунальная квартира», просто не могла рано или поздно не превратиться в ад — не столько из-за царившей в ней тесноты, сколько из-за нездорового нагромождения самых разных семейных структур. В таком муравейнике крайне трудно побыть наедине, а ведь одиночество — единственная роскошь, от которой не может отказаться творческий человек.
После разрыва с Гаршиным Ахматова прежде всего попыталась найти утешение в работе. «Реквием», начатый в 1936 году, и «Поэма без героя», которую Ахматова писала начиная с 1940 года, оказались долговременными проектами. Эти произведения, которые в принципе не могли быть завершены в обозримое время, она — чтобы уберечь от обысков и конфискаций — доверила памяти нескольких, особо доверенных друзей и подруг. Что касается лирического цикла «Реквием», ставшего памятником жертвам сталинских репрессий, то, как можно предположить, было одиннадцать человек, которые время от времени приходили к Ахматовой, чтобы унести с собой последние исправления и дополнения. Только в 60-х годах появились машинописные списки этих стихов, которые затем попадали и в типографии — главным образом в Западной Европе.
Однако в 1945 году в разгаре была еще работа над «Поэмой без героя». Ахматова шлифовала строчки, заменяла целые строфы, свободно комбинируя огромный материал, накопленный в памяти. Дореволюционный Петербург, который она стремилась увековечить, погружал ее в те прекрасные времена, откуда она была вырвана роковым 1921 годом. Правда, петербургским читателям-современникам знаменитый маскарад 1913 года, описанный ею в поэме, напоминал скорее пляску смерти, чем карнавал; однако для самой Ахматовой воскрешение мира ее молодости, давно канувшего в Лету, служило способом погружения в мир душевного комфорта и счастья.
Мне удалось прочитать один документ, относящийся к тому времени: это составленная неким агентом госбезопасности справка, в которой дается характеристика Ахматовой. Я привожу этот документ, потому что он, по всей вероятности, достоверен; во всяком случае, более серьезен и основателен, чем бесчисленные доносы, писавшиеся в более позднее время. В условиях «реального социализма», судя по всему, снижалось не только качество продовольствия и ширпотреба: уровень доносов тоже с каждым годом становился все ниже.
«Знакомств у Ахматовой множество. Близких друзей нет. По натуре она добра, расточительна, когда есть деньги. В глубине же холодна, высокомерна, детски эгоистична. В житейском отношении — беспомощна. Зашить чулок — неразрешимая задача. Сварить картошку — достижение. Несмотря на славу, застенчива. <…> Заботится о чистоте своего политического лица, гордится тем, что ей интересовался Сталин. Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда. Стихами не торгует. Дом писателей ненавидит как сборище чудовищных склочников. Хорошо пьет и вино, и водку».
В соответствии с другим документом, Ахматова считала Союз писателей «идиотским детдомом», «где всех высекли и расставили по углам». «Печатают макулатуру — Симонова, а Волошина, Ходасевича, Мандельштама — нет».
С этой вот Ахматовой и встретился в ноябре 1945 года Исайя Берлин.
Комната Ахматовой в Фонтанном доме, вспоминает сэр Исайя Берлин, «была очень бедно обставлена, — фактически все в ней, сделал я вывод, было вынесено из нее — украдено или продано — во время блокады; стоял маленький стол, три или четыре стула, деревянный сундук, диван и, над нетопленой печкой, рисунок Модильяни». А в отчете, написанном для своего МИДа, Берлин так обобщает свои первые впечатления: «Узкая лестница ведет в светлое помещение. <…> Писатели, живущие здесь, лишены всякого комфорта. Очень скоро выяснилось, что есть трудности с продовольствием и дровами».
В воспоминаниях Ильи Эренбурга, «Люди, годы, жизнь», печатавшихся в 1960 году в «Новом мире», жилище поэтессы описано подобным же образом: «Комната, где живет Анна Андреевна Ахматова, в старом доме Ленинграда, маленькая, строгая, голая; только на одной стене висит портрет молодой Ахматовой — рисунок Модильяни. Анна Андреевна рассказала мне, как она в Париже познакомилась с молодым, чрезвычайно скромным итальянским юношей, который попросил разрешения ее рисовать. Это было в 1911 году. Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни».
Когда Лидия Чуковская поинтересовалась у Ахматовой, что та думает об этом описании, та ответила с раздражением: «Ни слова правды <…>… у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье». Вероятно, недовольство у нее вызвала излишне беллетристическая манера Эренбурга; а может, то обстоятельство, что он вообще осмелился высказывать суждение о ее прошлом. Во всяком случае, правдивость его замечания о Модильяни подтверждает в своих воспоминаниях сама Ахматова. Что же касается ее комнаты, да и не только этой комнаты, а всех комнат, и вообще обстановки, в которой жила Ахматова, — то в этом отношении описание Эренбурга представляется, пожалуй, даже чрезмерно сдержанным.
Спустя много лет, в 1959 году, Лидия Чуковская посетила Ахматову в Ленинграде (та жила уже на улице Красной Конницы); впечатления Чуковской — несмотря на восторженный тон — были довольно мрачными. «На лестнице тьма и грязь. Ахматовская лестница! Ахматовская до слез! <…> Я вдруг оказалась среди давным-давно забытых мною вещей и в другом времени: та же забытая мною гладкая рама туманного зеркала, то же кресло со сломанной ножкой. И тот же маленький столик красного дерева, что