и стал быстро и густо писать фон. Ему хотелось поскорее пройти это, чтобы потом не упрекать себя за то, что оставил работу на полдороге, не испробовал до конца, но перед глазами уже вырастала новая картина; он уже знал, что перевернет исписанный холст, поставит его на бок и сделает композицию вертикальной – тогда получится настоящее. И он писал, писал, торопясь, и уже не отдыхал с папироской в кресле, только утирал рукавом лицо.
Позвали обедать. Николай Николаевич отступил в конец мастерской, быстро обвел взглядом картину, недовольно ткнул кисть щетиной кверху в высокий, заляпанный краской коробок из-под конфет, опять приблизился к мольберту, повернул, кряхтя, подрамник на бок и ушел, не оборачиваясь.
Он замешкался с мытьем рук, Анна Петровна недовольно окликала его. Вдруг он увидел, как отворилась парадная дверь, в передней показалась сначала ключница Александра Федоровна, за нею – невысокий бородатый старик с котомкой на плечах. Николай Николаевич на мгновение остолбенел, потом громко ахнул, широко раскинул руки и бросился обнимать гостя.
Толстой пришел в Плиски повидать любимого человека.
На шум вышла из столовой Анна Петровна. Лев Николаевич, пыльный, потный с дороги, любезно с ней раскланивался, передавал приветы, расспрашивал о здоровье. Николай Николаевич снимал с него котомку. Лев Николаевич, освобождая от лямок руки, говорил: «Ничего, ничего, я сам». Горбатая тетенька побежала распорядиться насчет горячей воды.
Через полчаса Лев Николаевич, румяный и свежий, с влажной еще бородой, пил чай за старинным столом с резными ножками в виде дельфинов, поддерживающих головами тяжелую верхнюю доску. Лев Николаевич снял свою дорожную блузу и был в старенькой вязаной домашней кофте, которую привез с собой.
Анна Петровна подлила ему свежего чаю, подвинула белую с синим ободком миску, наполненную жидким янтарным медом.
– С пасеки Николая Николаевича…
– А что ж! – тотчас запальчиво вскинулся Николай Николаевич. – Я пасеку люблю, пчелок люблю, мед, вообще сладкое люблю. Вот поедете к нам другой раз, Лев Николаевич, привезите мне ваших тульских пряников.
Лев Николаевич кивнул. Он думал: почему человеку, который решил жить добром и любовью, в целом легче с чужими людьми, чем в собственных четырех стенах.
Николай Николаевич позвал гостя смотреть мастерскую.
– Темнеет, – сказал Лев Николаевич. – Хорошо ли сейчас смотреть картины?
– Картины всегда хорошо смотреть. Я часто сижу по вечерам в мастерской и наблюдаю, как изменяются картины по мере наступления темноты. Многое видится иначе. Очень интересно. Ночью тоже иногда захожу, со свечой.
Лев Николаевич встал из-за стола:
– Пошли…
Николай Николаевич отворил дверь в мастерскую, пропустил гостя вперед.
– «Христа в Гефсиманском саду» вашего знаю и люблю, – сказал Лев Николаевич, – вот «Вестников воскресения» не пришлось видеть. Задорная вещь.
– А это, – Николай Николаевич показал рукой – изруганное «Милосердие».
Лев Николаевич подошел, постоял – руки привычно на поясе.
– Вы слишком стараетесь уговорить всех, что Христос здесь, с нами. Хорошо, чтобы зритель поглядел и сам это понял. Не знаю также, нужна ли обыденность обстановки. Мне ваше «Милосердие» напомнило картину одного француза – Христос изображен у него босым, бедным священником среди детей… А это что?
Лев Николаевич, склонив голову к плечу, разглядывал стоящую на мольберте картину.
– Не разберу. Она у вас боком, что ли?
– Это не настоящее. Завтра начну снова. Теперь пойдемте к сыну Колечке. Он, бедный, больной, в постели, – только и мечтает увидеть и услышать дорогого Льва Николаевича.
Пропуская гостя вперед, Николай Николаевич признался:
– Я, когда начинаю картину, боюсь – вдруг помру, не успею свое сказать. Все и пойдет прахом.
Лев Николаевич ожег его взглядом, засмеялся:
– А я так жалею, что не идет все прахом; это б лучше было.
Утром, после кофе, Толстой взял посошок, отправился пешком в недальнее местечко Ивангород. Там три часа просидел в амбулатории, среди больных баб и мужиков, расспрашивал их про жизнь, про болезни. Отвечали ему доверчиво, это радовало его. В конце приема Толстой подошел к врачу, назвал себя. Врач счастливо пожал ему руку, ужаснулся, что сразу не признал его в толпе больных, но Лев Николаевич был как раз этому очень рад.
Врачом в Ивангороде был Ковальский – близкий знакомый Николая Николаевича и Анны Петровны, который пользовал все семейство Ге. Он в эти дни часто бывал в Плисках: Николай Николаевич младший лежал больной – у него сильно распухла нога, началось воспаление. Наверно, доктору Ковальскому говорили, что со дня на день ждут Толстого. Возможно, доктор знал, что Толстой приехал: когда кто-нибудь в доме болел, Анна Петровна без конца посылала Ковальскому записки.
Доктор показал Толстому больницу, Лев Николаевич сказал, что больница ему понравилась и очень понравилось обращение с больными. Они расстались довольные друг другом.
Лев Николаевич возвращался в Плиски и думал, что это очень хорошо, что он приехал погостить к Ге: 1884 год был для Толстого невыносимо тяжел – семейный разлад, вражда, непонимание. Все то, что для Софьи Андреевны, для детей составляло радость – благополучные экзамены, успех в свете, хорошая обстановка, дорогие покупки, – все это он считал несчастьем и злом. Они не желали прислушаться к тому, ч т о он говорит; их раздражало, что он это говорит. Он рад был стать добрым и жить по-ихнему, но это значило отречься от истины – они, ближние, первые бы злорадствовали, узнав об отречении. Он доказывал им счастье простой жизни и простого труда – они смотрели на него едва не как на юродивого. Он ушел от них – и не смог уйти: роды Софьи Андреевны принудили его вернуться…
Толстой шел из Ивангорода в Плиски по мягкой, пыльной дороге. Солнце пекло ему плечи. Встречные ему кланялись, и он снимал шапку в ответ. Он радовался, что о своем разладе, который так мучил его, вспоминает теперь, на пыльной степной дороге, без злобы и раздражения, что он спокоен и умиротворен, словно расстояние, как и время, помогало забывать.
Он припомнил, как кипятился вчера вечером Ге:
– Для меня любимое дело – сложить печь. Я иду – кладу мужику печь. А вот она знает, что я печи класть не должен.
И он в сердцах назвал свою Анечку «прокурором».
Лев Николаевич сказал:
– Про то, как я шью сапоги, тоже рассказывают анекдоты.
Анна Петровна сказала очень уверенно:
– Каждый человек должен заниматься своим делом.
Лев Николаевич улыбнулся уверенности Анны Петровны: она говорила, как тот Хозяин, который, единственный, знает, зачем каждый человек живет на земле.
Толстой опять подумал, что у нравственного человека семейные отношения сложны, а у безнравственного все гладко.
Лев Николаевич прожил в Плисках три