Но самым приятным в моем новом положении было то, что иногда — не очень, правда, часто, но все-таки и не так чтобы уж очень редко — я получал такие редакционные задания, о которых раньше не мог даже и мечтать. Собственно, я даже не получал, а сам придумывал их для себя, сам давал себе эти восхитительные задания.
Работа критика связана с заказом. Писатель сам выбирает себе тему и сюжет зарождающегося в нем будущего его рассказа или романа. Критику тему и сюжет его будущей статьи — а нередко даже и книги — заказывает редакция.
Повести, романы и стихотворные сборники, рецензии на которые я время от времени публиковал в «Литературной газете» и «Новом мире», выбирал не я. Мне предлагала их редакция.
Темы и сюжеты первых моих книг тоже были мне заданы, заказаны редакцией. И даже когда тему и сюжет можно было выбрать, выбирались они все-таки из того, что тебе предлагалось. Конечно, возможность выбора тоже была величайшим благом. Именно благодаря этой возможности первую свою книгу я написал об авторе любимой мною в детстве «Республики Шкид» — Л. Пантелееве, а не, скажем, о Прилежаевой. Другую — о Маршаке, а не о Долматовском или Ошанине. Но когда я выбрал — из того, что мне предлагалось, — Пантелеева, гораздо больше хотелось мне тогда написать о Гайдаре. А когда мне был заказан Маршак, тянуло меня к Пастернаку и Цветаевой.
В «Пионере» передо мной — впервые в моей жизни — открылась восхитительная возможность самому определять темы и сюжеты будущих моих писаний. Захотел написать о Лермонтове — пожалуйста! О Джеке Лондоне? О Диккенсе? — Отлично!
На первых порах, предлагая тему для очередного своего очерка, я привязывал ее к какому-нибудь юбилею. Но вскоре обнаглел настолько, что никакими круглыми и даже некруглыми датами себя уже не связывал. Любое мое предложение приветствовалось. Выражаясь современным языком, я обрел режим наибольшего благоприятствования.
Режим этот распространялся не только на выбор тем и сюжетов. В прежней моей жизни для всех, даже заказных моих писаний я должен был урывать какие-то считанные часы или даже минуты от основного моего рабочего времени, отведенного на зарабатывание денег. (Зарабатывал я их в основном ответами на графоманские рукописи, на те самые детские письма из «Пионерской правды» — по 10 копеек за письмо, о которых уже упоминал.)
Теперь все было иначе.
Выразив желание написать в очередной номер какой-нибудь очерк, я брал себе для этой цели — разумеется, с соизволения начальства — несколько свободных (так называемых творческих) дней, которые — целиком — предназначались для сочинения этого самого задуманного мною очерка. Обременять себя мыслями о зарабатывании денег в эти дни уже не было никакой необходимости, поскольку тут действовал священный принцип: солдат спит, служба идет. Солдат, однако, не спал. Он, как теперь говорят, ловил кайф: получал удовольствие от открывшейся ему блаженной возможности свободно распоряжаться своим временем, то есть тратить это время именно на то, на что ему как раз больше всего и хотелось его тратить.
2
Удовольствие это слегка омрачали условия тогдашнего нашего бытия. И прежде всего, конечно, как проницательно отметил это еще неведомый нам тогда булгаковский Воланд, — проклятый квартирный вопрос.
Когда я женился, жить нам с женой, естественно, было негде, кроме как у родителей. Отец мой по этому поводу высказался так:
— Разве я сторонник брака по расчету? Разве я против брака по любви? Но неужели нельзя было полюбить девушку с квартирой?
Никакого другого выхода, однако, не было, и мы поселились в родительской комнате. За шкафом.
Комната была хорошая. В коммуналке, конечно. Но — в самом центре Москвы, около Елисеевского магазина. Как нам тогда казалось, большая (18 квадратных метров). Но был у нее один существенный недостаток. Она была продолговатая, вытянутая в длину. А окна, как на грех, располагались в торцовой, короткой стене. Поэтому перегородить ее было невозможно: получилось бы два длинных узких коридора.
Короче говоря, решили мы эту комнату менять.
О том, чтобы сменять ее на две, хоть и небольшие, мы, разумеется, не смели даже и мечтать. Мечта наша была гораздо скромнее: найти более или менее равноценную, но такую, которую можно было бы перегородить, сделав из нее две.
Описание всех наших мытарств и приключений, порожденных этим скромным намерением, могло бы стать основой для пухлого романа в духе натуральной школы. Поэтому подробно останавливаться на этом сюжете я не буду. Ограничусь тем, что кратко изложу только один крохотный эпизод.
Перебрав тьму предлагавшихся нам разнообразных, но, увы, совершенно нас не устраивавших вариантов, мы наконец набрели на тот, который показался нам прямо-таки идеальным. Это было как раз то, о чем мы мечтали. Комната того же размера, что и наша, в том же районе, и не в развалюхе какой-нибудь, а в хорошем доходном доме, с внушительным подъездом, высокими потолками, просторной кухней. И соседей вроде не так уж много: всего шесть семей. Главное же ее достоинство заключалось в том, что окна (такие же два окна, как у нас) располагались в ней по длинной стене. Так что, если бы ее перегородить, получились бы две — хоть и маленькие, но уютненькие, квадратненькие, светленькие — комнатки.
Счастливые, мы с женой объявили, что комната эта нам подходит. Уходя, уже в дверях, я сказал:
— Смешно, конечно, спрашивать, есть ли в вашей квартире ванная. В таком доме, как ваш…
И вдруг я вижу, что владельцы комнаты как-то замялись.
— Ванная у нас, конечно, есть, — после долгой паузы ответил наконец глава семьи. — Но во время войны в нее вселился прокурор. С семьей. И до сих пор там живет.
— Но вы не волнуйтесь, — перебила его жена. — Он — прокурор! Ему обязательно что-нибудь дадут. Как только они выедут, ванная будет!
Мы, конечно, не сомневались, что рано или поздно прокурору наверняка предоставят какую-нибудь другую жилплощадь, более достойную его высокого чина и звания. Но перспектива иметь в квартире вместо ванной прокурора, да еще с семьей, нас не прельстила. Обмен не состоялся, и мы с женой так и остались жить в родительской комнате — за шкафом.
В эту же комнату мы привезли из роддома и только что появившегося на свет нашего сына.
Новая жизнь, в которую мы нырнули с головой после этого события, могла бы стать сюжетом для еще более пухлого романа. А если учесть сложные отношения между свекровью и невесткой, постоянно ведущими глубоко принципиальные споры о том, кто из них лучше сумеет выкупать ребенка и правильно запеленать его, учесть также, что каждая из них апеллировала ко мне и к отцу, призывая нас стать арбитрами в этих громких спорах, учитывая также некоторые особенности моего характера, из-за которых я не желал, да и не умел занять мало-мальски твердую позицию, а неизменно стремился призвать ссорящихся к консенсусу, за что обеими воюющими сторонами был заклеймен язвительным прозвищем «Адвокат», — учитывая все эти, а также многие другие психологические нюансы, роман этот, будь он написан, мог бы стать шедевром уже не натуральной, а психологической прозы, с некоторым даже уклоном в достоевщину.
Никогда нельзя было предвидеть, в какую минуту и по какому поводу вдруг вспыхнет пожар.
Начаться он мог с какой-нибудь вполне миролюбивой реплики — неважно чьей.
— Как вам нравится? — словно бы про себя роняет вдруг свекровь. — Оказывается, я плохо чищу картошку!
— Если картошку чистят хорошо, — немедленно парирует невестка, — никаких черных точек на ней не остается. Она чистая, белая.
— Миша! Ты слышишь, что она говорит? Даже ее родная мать сказала, что все, кто ее знают, говорят, что с ней жить нельзя. А меня на старости лет лишили собственного угла, и я должна все это выносить!
— Вы из меня дуру не делайте! — вспыхивает невестка. — Не делайте из меня дуру! Это вы первая затеяли этот разговор!
— Да! Потому что нечего меня учить, как чистить картошку. Картошку я, слава богу, чищу хорошо! Вот, смотрите, я ее почистила, и она белая, а сейчас она будет вариться, и на ней появятся черные глазки.
— Не могут появиться эти глазки, если вы картошку почистили хорошо. Вот, смотрите, я беру картошку. Вот она, картошка. Вот! Чищу ее. Видите? Никаких глазков, никаких черных точек. И вот я ставлю ее варить. Сейчас вы увидите, появятся на ней глазки или не появятся. Ставим физический эксперимент. Сейчас вы все увидите!
— Ну, так чистить картошку! Конечно, когда от картофелины остается ровно половина!.. Не-ет! Я так не делаю… Я сказала сыну! Как только он привел ее в мой дом, я сразу ему сказала: она тебя разорит!..
Из каждой такой схватки они выходили бодрые, обновленные, помолодевшие, что дало повод моему отцу однажды заметить: «Они обе останутся живы!» — намекая тем самым, что нам с ним это вряд ли удастся.