Я вновь встречаюсь с Питом на турнире в Индиан-Уэллс. Если смогу победить, то окажусь в шаге от первой позиции в рейтинге. Я на пике формы, но матч получается небрежным, полным ошибок, которых можно было избежать. Ни один из нас не в состоянии сосредоточиться на игре. Пит все еще переживает по поводу своего тренера, а я волнуюсь об отце, которому через несколько дней предстоит операция на открытом сердце. В этот раз ему удалось отрешиться от своих проблем, тогда как я капитулировал перед своими. Я проигрываю в трех сетах.
Приезжаю в медицинский центр Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе и вижу отца, опутанного множеством трубок, присоединенных к каким-то агрегатам. Эти машины напоминают мне дракона из детства. А дракона победить невозможно. Мама обнимает меня.
— Вчера он видел твою игру, — говорит она. — Видел, как ты проиграл Питу.
— Извини, пап.
Он лежит на спине, беспомощный, одурманенный лекарствами. Его глаза широко открыты. Он видит меня, машет рукой: подойди.
Я наклоняюсь. Отец не может говорить. Через рот в гортань идет трубка. Он издает какие-то звуки.
— Пап, я не понимаю.
Еще несколько движений рукой. Я по-прежнему ничего не могу различить. Теперь его жесты выражают раздражение. Если бы он смог, встал бы с постели и вышвырнул меня вон. Он знаками просит ручку и бумагу.
— Скажешь позже, пап.
Он качает головой: нет, нет. Он должен сказать сейчас.
Медсестра приносит блокнот и ручку. Он царапает несколько слов, затем делает взмах рукой — будто художник кистью, оставляющей легкий мазок на холсте. Наконец я понимаю.
Удар слева, пытается сказать он. Бей Питу под удар слева. Чаще бей ему под левую руку.
— Отравотай удар с лета. Бей сильнее.
Меня вдруг охватывает непреодолимое стремление простить его — я вдруг понимаю: отец никогда не мог себя сдержать, так же, как не мог разобраться в себе. Мой отец — такой, какой он есть, и пусть он не может провести границу между любовью ко мне и любовью к теннису — это ведь все равно любовь. Мало кому из нас выпадает счастье понять самих себя, и, пока нам это не удалось, лучшее, что нам остается, — быть настойчивыми. А уж в настойчивости отцу не откажешь.
Кладу руку отца вдоль тела, останавливая его жестикуляцию. Я понял, говорю ему. Да, да, под удар слева. Буду бить ему под удар слева на следующей неделе в Ки-Бискейн. И надеру ему задницу. Не волнуйся, папа. Одолею его. А теперь отдыхай.
Он кивает. Его ладонь еще несколько раз поднимается, он закрывает глаза и вскоре засыпает.
Через неделю я выиграл у Пита финал турнира в Ки-Бискейн.
После матча мы вместе летим в Нью-Йорк, там предстоит пересадка на рейс в Европу, где мы оба будем участвовать в розыгрыше Кубка Дэвиса. Но, едва приземлились, я потащил Пита в театр Юджина О’Нила, чтобы вместе с ним посмотреть на Брук в роли Риццо в «Бриолине». Похоже, Пит впервые в жизни попал на бродвейское шоу, а я смотрю «Бриолин» уже в пятнадцатый раз. Знаю наизусть финальную песню «Together» — как-то даже прочел ее текст наизусть на «Вечернем шоу с Давидом Леттерманом» ко всеобщей радости публики.
Мне нравится Бродвей. Близок дух театра. Работа актеров — тяжелая, физически изматывающая, забирающая все силы без остатка. Каждый вечер на сцене обеспечивает им дозу стресса. Лучшие бродвейские актеры напоминают мне спортсменов: не сумев показать наилучший результат, они первыми видят свои ошибки, а если не видят — публика тут же даст знать о них. Однако Пита все это явно не волнует. С первой минуты спектакля он зевает, вертится в кресле, смотрит на часы. Ему не нравится театр, он не понимает актеров, поскольку в его жизни не было места притворству. В призрачном свете рампы я улыбаюсь его раздражению. Если честно, заставив его высидеть «Бриолин» до конца, я ощутил большее удовлетворение, чем после победы в Ки-Бискейне. Как поется в «Бриолине»: «Мы вместе, рама-лама-лам…»
УТРОМ САДИМСЯ В «КОНКОРД», который должен доставить нас в Париж, а оттуда летим частным рейсом в Палермо. Едва я успел расположиться в номере, как зазвонил телефон.
Это Перри.
— У меня в руках, — объявляет он, — последняя версия мировой классификации.
— Ну, порази меня!
— Ты — номер один.
Я сбросил Пита с пьедестала. После восьмидесяти двух недель на Олимпе Пит вынужден смотреть на меня снизу вверх. Я — двенадцатый теннисист, занявший первую позицию за последние двадцать лет, с тех пор как начал использоваться компьютерный подсчет. Следующий звонок — уже от какого-то журналиста. Я рассказываю ему, что рад своему первому месту и что быть лучшим — прекрасно.
Это ложь. Это не мои чувства, а чувства, которые я должен испытывать. То, что я уговаривал себя почувствовать. На самом же деле не чувствую ничего.
ДОЛГИЕ ЧАСЫ я гулял по улицам Палермо, пил крепкий черный кофе, думал, что, черт возьми, со мной не так. Все-таки добился этого: я — номер один в мире тенниса. А внутри меня — пустота. Если даже первый номер в мировом рейтинге не приносит никакого удовлетворения, то в чем же дело? Почему бы не бросить все это?
Пытаюсь представить, как объявляю о своем уходе. Я подбираю слова для пресс-конференции. Затем в мыслях всплывают лица: Брэд, Перри, мой отец — разочарованные, ошеломленные. Кроме того, думаю, уход из спорта не решит мою главную проблему — не подскажет, что мне делать дальше со своей жизнью. Я буду двадцатипятилетним пенсионером — что-то вроде студента, бросившего университет за две недели до защиты диплома.
Нет, мне просто нужна новая цель. Все это время моя беда заключалась в том, что я ставил себе неправильные цели. Я никогда по-настоящему не хотел добиться первого места в рейтинге, этого хотели те, кто окружал меня. Ну вот, я — номер один. Компьютер любит меня. И что? То, чего, как мне кажется, я хотел с детства и чего хочу до сих пор, гораздо труднее и гораздо конкретнее. Я хочу выиграть Открытый чемпионат Франции. Так я соберу все четыре Шлема — полный комплект. И тогда стану всего лишь пятым в мире, сумевшим совершить это в новейшее время, и первым американцем.
Меня никогда не волновал составляемый компьютером рейтинг, равно как и число выигранных наград. Больше всего Шлемов у Роя Эмерсона: двенадцать. И все равно никто не ставит его выше Рода Лэйвера. Никто. Спортсмены, эксперты и историки тенниса, мнению которых я доверяю, — все считают Лэйвера лучшим, королем тенниса за четыре выигранных Больших шлема. Более того, он сделал это дважды. Правда, в те времена игрокам приходилось играть лишь на двух покрытиях — на траве и глине. И все же это величайшее достижение. Непревзойденно.