ненависть «низших» классов к высшим, привилегированным классам. В России «верхи» долго господствовали, может быть, особенно цинично и беспощадно. Их социальный эгоизм, как и эгоизм их власти — царизма, слепя им глаза, тормозил и ограничивал проведение даже тех преобразований, необходимость которых становилась потребностью времени. «Великая реформа» 1861 г., с большим запозданием освободив крестьян, фактически обрекала их на безземелье или малоземелье. Сопутствовавшие ей другие реформы были вскоре существенно нейтрализованы контрреформами. Однако силы, вызванные к жизни этой реформой, уже начали действовать. Либерально-буржуазная оппозиция расширягщсь и крепла. На политическом горизонте маячил еще более грозный враг: революционный рабочий класс.
Как же в этих условиях действовала власть?
В 1894 г. после вступления на престол нового царя, Николая II, тверские либералы верноподданно просили его разрешить общественным учреждениям — земствам — «выражать свое мнение по вопросам, их касающимся». В короткой ответной речи 17 января 1895 г. молодой царь назвал тверских и других земцев людьми, «увлекающимися бессмысленными мечтаниями», и заявил, что будет твердо «охранять начало самодержавия». Тогда же П. Струве (в то время он принадлежал еще к антицаристскому лагерю, был «легальным марксистом») написал «Открытое письмо Николаю II». В нем, между прочим, говорилось: «Русская общественная мысль напряженно и мучительно работает над разрешением коренных вопросов народного быта, еще не сложившегося в определенные формы со времени великой освободительной эпохи и недавно в голодные годы переживавшего тяжелые потрясения… И вот в такое время… представители общества… услышали лишь новое напоминание о Вашем всесилии и вынесли впечатление полного отчуждения царя от народа…» И Струве делал вывод, что при таком положении, дело самодержавия «проиграно», что «оно само роет себе могилу и раньше или позже, но во всяком случае в недалеком будущем, падет под напором живых общественных сил». Почему? Потому, отвечал Струве, что позиция, занятая главой режима — царем, лишь «обострит решимость бороться с ненавистным строем всякими средствами». «Вы первый начали борьбу, — пророчествовал Струве, — и борьба не заставит себя ждать».
Так и произошло. 9 января 1905 г. началась первая российская революция. Главной ее ударной силой уже стал пролетариат, за ним шло крестьянство. Самодержавный режим был потрясен, затрещал и зашатался. Только тогда он решился на некоторые уступки.
Царский манифест 17 октября 1905 г. с неменьшим запозданием, чем отмена крепостничества, даровал некоторые демократические свободы; но как только темп революционной атаки спал, другими актами они стали выхолащиваться и сводиться на нет. Это было воспринято как обман. «Вместо того, чтобы впять истине и остановиться», — писал позднее В. Г. Короленко, — царское правительство «только усиливало ложь, дойдя, наконец, до чудовищной нелепости, самодержавной конституции», т. е. до мечты обманом сохранить сущность абсолютизма в конституционной форме». Но, как говорил Т. Карлейль, чаще всего правительства погибают от лжи…
Так или иначе, решение многих кардинальных проблем вновь откладывалось и затягивалось. Но они не могли исчезнуть. Они лишь уходили вглубь и все более обострялись. Происходила консервация застоя и отсталости, сквозь которые мучительно, тяжело пробивался прогресс. Социальные контрасты и противоречия от этого только усиливались, приобретали особенно болезненный характер. В начале века земский врач, кадет, будущий министр Временного правительства А. Шингарев в книге «Вымирающая деревня» констатировал: «Низкий культурный уровень населения и его ужасающая материальная необеспеченность и безземелие стоят в непосредственной зависимости от социальных ошибок прошлого времени и от общих современных условий русской жизни, лишивших ее свободного развития, самодеятельности и просвещения…» И Шингарев призывал к немедленной широкой «переоценке ценностей», требовал «открыто и громко заявить о полной негодности существующего всевластного бюрократизма, указать вопиющие факты постепенного разорения народных масс». В противном случае Шингарев предсказывал царскому режиму, господствующим в России классам неминуемые «грядущие потрясения». К Шингареву не прислушивались. Слушали больше тех «верноподданных» из черносотенных рядов, которые уверяли, что самодержавие искони присуще русскому пароду. Слышали то, что хотелось слышать…
Теперь, после всего пережитого — братоубийственной гражданской войны, репрессий сталинщины, периода застоя, — дореволюционная Россия иногда рисуется, видится в благостных картинах. Но разве исторично смотреть на прошлое сквозь толщу тяжелых наслоений того, что произошло потом? Разве не исказит такой взгляд «чистоту», подлинность восприятия? Не есть ли это взгляд через запотевшее, замутненное стекло?
Лучший исторический источник — русская литература, творения наших великих писателей от Пушкина и Гоголя до Чехова и Горького. Какой же в их произведениях предстает русская жизнь, сдавленная «оковами самовластья»?
Александр Блок был поэтом, пожалуй особенно обостренно чувствовавшим и осознававшим «ход истории» и «исторический момент». В 1909 г. он писал матери после того, как совершенно потрясенный вернулся домой с чеховских «Трех сестер»: «Это — угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины… Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву — для злобы и ссор друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий наш враг — российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники — не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга».
Можно сказать: эти слова продиктованы поэтической эмоциональностью Блока. Но вот ум не менее нравственно чистый, но, может быть, более хладнокровный. В. Короленко писал об эпохе последних лет царизма: «Общественная мысль прекращалась и насильно подгонялась под ранжир. В земледелии воцарился безнадежный застой, нарастающие слои промышленных рабочих оставались вне возможности борьбы за улучшение своего положения. Дружественная народу интеллигенция загонялась в подполье, в Сибирь, в эмиграцию…»
Такие вот горькие слова, и таково было восприятие многих честных, порядочных людей, болевших, страдавших за свою страну и свой народ. Отсюда начиналась борьба за новую, свободную Россию. Жизнь складывалась так, что новый «пятый год» был, по-видимому, неотвратим… Но надо быть справедливым: уже первая революция показала суровый, грозный лик восставшего народа — униженного и оскорбленного, — ультралевизну, экстремизм некоторых революционных групп, вставших на путь террора. И многие из тех, кто еще вчера причисляли себя к противникам самодержавия, испугались этого лика. Тот же П. Струве в эмиграции писал: «Начиная с декабря 1905 г., с момента московского вооруженного восстания — как бы ни оценивать политику правительства в период 1905–1914 гг. — реальная опасность свободе и правовому порядку грозила в России уже не справа, а слева…» Но, по словам Струве, ни либеральная оппозиция, ни власть не поняли, не осознали этого. И перед лицом «низовой стихии революционного максимализма», поднимающего «низы», они не пошли по пути взаимных уступок, причем со стороны оппозиции эти уступки, как считал Струве, «должны были быть гораздо более глубокими и решительными, чем со стороны исторической верховной власти».
«Pecatum est intra et extra muros», — вздыхал Струве: «грех был и на защитниках