Он так был устроен, что в каждой области духовной жизни должен был создавать шкалу ценностей, и наверху этой шкалы всегда было одно — высшая вера, высшая надежда и высшая, единственная любовь…
Рано появились в поэзии Слуцкого черты, которые до сих пор скрыты от многих читателей. Он кажется порой поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия. С этого начиналась юношеская пора его поэзии, с этим он вернулся с войны.
Я уверен, что именно так надо рассматривать поэзию Слуцкого, и черты жалости и сочувствия, столь свойственные великой русской литературе, делают поэзию Слуцкого бессмертной. Фактичность, которую отмечают читатели поэта, является в поэзии преходящей и временной. Меняются времена, меняется быт, меняется ощущение факта. Нетленность поэзии придает ей нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо он составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого»[312].
Глава десятая
ШЕСТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ
Слуцкий много времени и сил отдавал молодым поэтам.
Алтайский поэт Борис Укачин подробно вспоминает о творческой дружбе со Слуцким. «Мастер» не только переводил его стихи, не только помогал ему печататься, но и воспитывал его вкус, следил за тем, что он читает, бывает ли в театре, в музеях. Вел с ним обширную переписку.
Тамара Жирмунская вспоминает, что Слуцкий внимательно прочитал рукопись ее первой книги стихов. Отзыв был им написан «с таким пониманием и так доброжелательно». Вместе с тем она отмечает его строгость и «совершенную несклонность к сантиментам». Он «не был добреньким. Не тешил иллюзиями тех, кто дерзнул взять в руки поэтическое перо», но поддержал при приеме в Союз писателей. «Мог позвонить ночью и поздравить с выходом новой книги. Больной, из больницы как-то позвонил: — С вами говорит Борис Слуцкий… — дряблый, надтреснутый голос. А был — долгие годы — сплав серебра и стали. — Я все знаю. Одобряю ваше решение. Я к тому времени была исключена из Союза писателей… Такова была кара за мое намерение эмигрировать»[313].
Его связь с молодыми поэтами Ленинграда могла бы составить отдельную главу. Он с надеждой следил за молодыми поэтами в литературных объединениях Горного и Политехнического институтов, которыми руководил Глеб Сергеевич Семенов. С интересом относился к начинающему Иосифу Бродскому, называл его «рыжим карбонарием». Звонил в московские журналы Б. Сарнову и Я. Смелякову, отвозил им стихи ленинградцев. Помогал изданию первых книг Глеба Горбовского и Леонида Агеева.
Слуцкий высоко ценил Семенова как «поэтического педагога», сумевшего собрать вокруг себя практически всю даровитую поэтическую молодежь Ленинграда. Познакомил их Лев Мочалов.
«Семенов был поэтом совершенно иного склада, нежели Слуцкий, — пишет Мочалов. — Один олицетворял типично питерскую, более интровертную, “книжную” школу, а другой типично московскую, более экстравертную, предполагавшую широкую (“всенародную”) аудиторию. Однако, при всем своем отличии, Слуцкий высоко ценил поэтическую культуру Глеба Семенова, его дар беспощадного самораскрытия, чувство слова…
И вот они встретились. Москвичи читают очень сильные, социально заряженные стихи. Наконец, звучит хрипловатый голос Глеба:
Жил человек и нету.
И умер не на войне.
Хотел повернуться к свету,
А умер лицом к стене.
Воцаряется долгая тишина. Все молчат…
Семенов, конечно, спорил со Слуцким. Но Слуцкий понимал, что творческое братство и должно раскрываться во взаимодополнении. Каждый оставался самим собой»[314].
«Как-то в запальчивости, — вспоминает Александр Штейнберг, — я доказывал Слуцкому, что человеку, разбирающемуся в поэзии, не могут нравиться стихи Станислава Куняева. Слуцкий в то время поддерживал молодого поэта и был редактором его книжки. Борис Абрамович доброжелательно, но твердо осадил меня. Я запомнил его слова: “Саша, вы не правы. О стихах нельзя говорить так горячо. Нельзя требовать, чтобы одни и те же стихи были любимы всеми. Поэзия вообще как любовь: одним нравятся блондинки, другим — брюнетки”. Я доказывал Слуцкому, что Кушнер русский поэт с большим будущим. Он слушал не перебивая, а потом… сказал: “Вы правы — Кушнер поэт очень высокой пробы. Но он не торопясь чеканит серебряный гривенник высочайшей чистоты. А Евгений Евтушенко за одну ночь рисует фальшивую банкноту ценой миллион, которая жить будет всего один день. Но ведь цена ей — миллион”»[315].
Очень тепло вспоминает Слуцкого Нина Королева. Впервые Слуцкого увидели ленинградцы в 1956 году, на вечере московских поэтов в Технологическом институте. «Устроитель вечера сопровождал москвичей — Слуцкого и Евтушенко — в такси и был удивлен, что Слуцкий попросил остановить машину, не доезжая до института: “Мы едем к нищим студентам… и не должны барственно выходить из такси”… После вечера… мы читали Борису Абрамовичу свои стихи и нападали на только что услышанного Евтушенко, который нам не понравился. “Вы не правы, — возражал нам Слуцкий. — Евтушенко написал: ‘Походочкой расслабленной, // С челочкой на лбу // Вхожу. Поэт прославленный, // В гудящую избу’. Плохой поэт написал бы: ‘И с челочкой на лбу’. Хороший поэт не поставил ‘И’, передав ритм пляски и приблатненность ‘походочки расслабленной’”»[316].
Слуцкий пользовался каждой возможностью дать «мастер-класс» молодым.
Стихи, которые читали ленинградцы, заинтересовали Слуцкого. Он «включил наш поэтический круг в сферу своих интересов и своего контроля. Мы определили его роль как “комиссар Глеб-гвардии Семеновского полка”, — вспоминает Королева.
Он предвещал Кушнеру “самый легкий путь в литературу”, восприняв его при первом знакомстве как поэта с мягким юмором и радостным взглядом на жизнь. Позже в Москве он многократно спрашивал и меня, и других приезжавших к нему ленинградцев: “Как там ваш весельчак Кушнер?” Впрочем, он был неправ: путь Александра Кушнера в печать “отнюдь не был безоблачным и легким”.
Ближе других ленинградских поэтов Слуцкому были Британишский и Агеев. “Женские” наши стихи ценил значительно меньше. Впрочем, отдельные хвалил… Противопоставлял нам Светлану Евсееву, считая, что за ее стихами стоит биография и судьба, которой мы — вчерашние школьницы — не имеем»[317].
Лев Мочалов вспоминает, как поддержал Борис Слуцкий Нону Слепакову. «В квартире на Гатчинской Нона читала свои стихи. Слуцкому они понравились. Помнится, уже в издательстве лежала первая Нонина книжка — “Первый день”. Зашла речь о вступлении в Союз. Нона попросила у Бориса рекомендацию. Как бы подкрепляя ее просьбу, я заметил: “Ведь непечатного ничего нет!” С безупречной, юридически дотошной логикой Слуцкий парировал: “Но и печатного тоже ничего нет!” Конечно, произнес он это с улыбкой и без малейших сомнений обещал написать (и написал) рекомендацию Слепаковой»[318].