Этого не понять тупицам, мертвецам духовным, которые бормочут свой «бобок» об «атеизме Чехова» и об атеизме вообще…
И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой.
Великая «Триада печали»: Боратынский, Тютчев и Блок – типично русское явление. Это русская тоска – и тоска по России. Но совершенно особая, тончайшая и глубокая, невыговариваемая, несомненно эротическая связь Блока и России превращает в особом смысле эту триаду в «диаду Блок-Россия», явление единственное в духовной истории России.
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, —
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, —
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте, —
Тогда – просторно и далеко
Смотрю сквозь кровь предсмертных слез,
И вижу: по реке широкой
Ко мне в челне плывет Христос.
В глазах – такие же надежды,
И то же рубище на нем.
И жалко смотрит из одежды
Ладонь, пробитая гвоздем.
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн Твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?
Христос как Друг, разделяющий все скорби и тревоги, так же как Христос-Бог в Его непостижимом величии и в Его судьбах неисповедимых, неотделимы у Блока от образа России. В «Двенадцати» это образ несомненно во всех смыслах финальный.
Бесконечно тоскливая любовь Блока к своей стоящей у последней черты Родине словно благословлена Христом как начинающаяся агония. Ибо это воистину – «Осенняя любовь»! Как тут не вспомнить «Осени» Боратынского?.. Создатель «Осени» пророчествовал в начале XIX века о «Последнем поэте». В начале XX века такой «Последний поэт» в России явился.
Двое приговоренных – Блок и Россия – в виду красного эшафота, в виду близкой и неминуемой казни – и какой позорной, какой мучительной! – могут позволить себе очень многое, как в «Прощеное воскресение» язычески и по-масленичному понятое и, сверх того, перед «Великим постом» без воскресения в отчаянии «последней красоты».
Весны не будет, и не надо:
Крещеньем третьим будет – Смерть.
О последнем взрыве эротики, вступающей в зимние вихри и метели, говорил великий предшественник Блока:
Но есть и дни, когда в крови
Золотолиственных уборов
Горящих осень ищет взоров
И знойных прихотей любви.
Молчит стыдливая печаль,
Лишь вызывающее слышно,
И, замирающей так пышно,
Ей ничего уже не жаль.
Это – из любимого Блоком Фета, без которого вряд да был бы русский Ренессанс в поэзии, как он не был бы без Тютчева, Владимира Соловьева и Случевского…
Что Александр Блок не «их», не красно-интеллигентский, но принадлежит России, русский, – видно из того, что, будучи порою как будто «левым», когда трагедия свободного выбора подошла, что называется, вплотную, «с ножом к горлу» и в такой решающей и показательной форме, как: «идти ли с Фетом и Аполлоном Григорьевым против Белинского, или быть с Белинским против Фета и Аполлона Григорьева», он, не задумавшись, принял первую часть альтернативы. Зинаида Гиппиус, как и следовало ожидать, приняла вторую часть альтернативы. И попыталась по сему случаю даже печатно «наказать» творца «Незнакомки» – но не «достала»: оказалось не по «росту»…
Блок был смертельно болен Россией. И надолго пережить ее не мог. Всюду у него это чудное, заветное имя, если не произносится полным дыханием, то всегда подразумевается, лежит у сердца. Отсюда и невыразимая, и невыносимая печаль-тоска, как некоей аурой овеивающая самого певца и его песни. Поистине это тоска русской напевности, но только совершенно особой, напевности новых последних времен, какой никто никогда не слыхал.
Да, на Руси еще никто так не пел – и не удивительно: отпевалась сама Русь!
Избыть, изжить, забыть тоску таких напевов – невозможно. В ответ на них можно или слагать музыку, или же начать агонизировать вместе с певцом…
И вот уже ветром разбиты, убиты
Кусты облетелой ракиты.
И прахом дорожным
Угрюмая старость легла на ланитах.
Но в темных орбитах
Взглянули, сверкнули глаза невозможным…
И радость и слава —
Все в этом сияньи бездонном
И дальном.
Но смятые травы
Печальны,
И листья кружатся в лесу обнаженном…
И снится, и снится, и снится:
Бывалое солнце!
Тебя мне все жальче и жальче…
О, глупое сердце,
Смеющийся мальчик,
Когда перестанешь ты биться?
Основные вехи биографии Александра Блока удивительны. В них нет ничего обыкновенного, ничего не идущего к делу, ничего такого, что могло бы хоть немного замутить или исказить строгий, чистый и умный профиль этого необыкновенного лика, что хоть как-нибудь запело бы не в лад с монотемой его песен, его поэзии. И какая культура… Быть может, потому так и поторопились темные силы покончить с Россией: они знали, что тут не только «Новая Америка» в области технического прогресса, но еще более – возникновение синтеза, соединенных интеллектуальных усилий «галльского острого смысла» и «сумрачного германского гения»…
Но покуда был у руля Удерживающий, до тех пор продолжал раскрываться биографический свиток, продолжали звучать все новые и новые напевы…
Изобилие тем, мелодий и манер у Блока не знает пределов, так же как и его разносторонность в евразийской тематике. Он – столько же утонченный и перекультуренный европеец, сколь и не знающий узды азиат «с раскосыми и жадными глазами» и русский воин-богатырь на лихом коне… Это и проводит его к особой центральной монотеме катастрофальных ритмов Русской истории, символом которой являются два основных эсхатологических образа этой богатырски-страстотерпческой истории: татарское нашествие и революция.
Революция была самоубийством России и ее народа в угоду мелким бесам, отдачей всей своей красоты, святости, гения мерзкой кучке бездарностей, невежд и уродов, проросших в прокислом подполье. Блок оказался в стороне бессильным свидетелем. Ему осталось только умереть в несказанных муках.
Его словам:
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
дана была, как это часто (если не всегда) бывает, свершителъная сила. И оказалось, что не всякому чародею можно отдавать красу, хотя бы и разбойную, то есть в ее разбойном облике – ракурсе.
Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!..
Нет, не в поля, а в гораздо худшие места. И не в облике Прекрасной Дамы, но повесившейся с перепоя болыпевицким самогоном мерзкой бабищи, в которой узнать Деву радужных ворот было никак невозможно.
Мужу-Жениху, Рыцарю Прекрасной Дамы осталось только погаснуть в одной из самых мучительных агоний. И не было риторической фигурой его видение самого себя на кресте, хотя может быть, и не верил он тому, что сбудется буквально на нем образ его «Осенней любви».
«Предстоящей» тоже не было у креста несчастного поэта. Она превратилась в гулящую Катьку и самоубийственно пошла навстречу пулям трусливого красноармейца, удравшего от немцев и у которого только и хватило «храбрости» пристрелить бедную беззащитную девку, зная отлично, что ему за это ничего не будет. Мы к этой теме еще вернемся.
Россия была, России не стало: она сама себя подменила смрадной бабищей, все богатства бывшего языка которой заменила казарменная брань пополам с интернациональным жаргоном из «иностранных» слов, смысла которых она не понимала, да и не хотела и не могла понять… Впрочем, и понимать было нечего.
Но Россия еще была, когда в 1908 г. Блок посетил место впадения Непрядвы в Дон, влекомый пророческой томительной тоской к «грому битвы чудной». Впереди еще сверкали молнии боевые, ибо страшный 1914 год начинался в этом смысле славно, лихо…
Пожалуй, во всю свою ширь могучий гений Блока и его вдохновительная любовь к «Светлой жене» развернулись именно в этом небывалом богатстве прекрасных мелодий, тем и образов «Куликова поля».
Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь – стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
Наш путь – степной, наш путь – в тоске безбрежной —
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы – ночной и зарубежной —
Я не боюсь.
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь…
И вечный бой! Покой нам только снится