Этой планете я бы поставила ноль.
Рената Литвинова
Ужас существования не рассеивается даже к западу от Бреста, меняются только оттенки, формы, но не сущность жизни. Адаптироваться в Европе, значит, стать никем, лишиться не только национальных, но и, кажется, индивидуальных особенностей, сделаться «чистеньким, молочно-белым бильярдным шаром», наподобие Аада ван ден Браака из повести «Рая и Аад». Образ жизни западных интеллектуалов, сытых, благополучных, инфантильных и трусливых пошляков — еще одна форма вселенского зла, которое Марина Палей описывает уже четверть века. Экзистенциальный ужас? Да, конечно. Сергей Боровиков еще в 1998 году записал: «Палей экзистенциальна, как никто в современной русской прозе, экзистенциальна в квадрате»[249].
Цикл рассказов «День тополиного пуха» (1986–1988 годы) только на первый взгляд может показаться сборником физиологических очерков, посвященных ужасам советской больницы. На самом деле, это первый у Палей опыт экзистенциальной прозы. Жизнь — страдание, смерть уносит и взрослых, и новорожденных, только равнодушные, отупевшие от повседневной рутины врачи и медсестры («макаки в белах халатах» назовет она бывших своих коллег двадцать лет спустя) этого не замечают. Ощущение невыносимого, бесконечного страдания: ««безжалостная духота сгустилась в гигантский — от неба до земли — воздушный тромб, и кажется, если его не протолкнуть, не сдвинуть, — он задушит все живое»[250].
Это мироощущение не покинет автора. Окружающий мир — «живодерня», «морилка», а мы все живем «в кишках кита, крысы, червя, паука. Ох, какая тут вонь!»
Национальная связь — одна из самых прочных связей, известных человеку. Чужды ли ей Марина Палей и ее герои? Не совсем. Один из лучших романов Палей посвящен любви Майка, питерского еврея, к немцу по имени Клеменс. Еврейская тема возникает на первых же страницах этой книги с тем, чтобы позднее всплывать раз за разом, то надписью «СМЕРТЬ ЖЫДАМ», то историей Марьяны Галицкой, то печальным анекдотом о студенте, попытавшемся в советские времена съездить в дружественную социалистическую страну: «Председатель-карлик сделал выразительную паузу — и, резко вздыбив бровки к самому темени <…> закончил: “…еврея по национальности”.
Собрание остолбенело. Кабы безногий позволил себе заползти в Имперскую Академию балета, он произвел бы гораздо меньший шок на тамошних эфиро-зефирных шедевров природы»[251]. Еврейство гармонирует с одиночеством, ощущением вечной чужеродности окружающему миру. Еврей среди русских обращается в русского среди эстонцев, изгой остается изгоем: «мне назначена была роль “не такой”, “чужой”, “виноватой”, немилой (это единственное определение без кавычек). На хуторе я, собственно говоря, продолжала пребывать в привычном статусе»[252]. Трудно не заметить, что Марина Палей все-таки относится к евреям несколько теплее, чем к прочим народам. Героини романа «Дань саламандре» отмечают иудейскую Пасху, причем маца на столе напоминает «чуть обгорелую, но вовремя выхваченную из пламени рукопись», что отсылает читателя не столько к Булгакову, сколько к самому понятию «народ Книги».
Но и здесь писатель находит в себе силы оттолкнуть этническое родство, исходя то ли из внутренней потребности, то ли просто желая соблюсти «правила игры», избежать упреков в необъективности. В рассказе «День Империи» герой решается не подходить к «своим»: «Что же я скажу этим людям? Что с самого детства отчаянно ненавидел их — жалких, нелепо сочетающих скорбную пришибленность париев с высокомерием сосланных на конюшню королей?»[253] Еврейское происхождение не делает Арнольда Ароновича (отца Кабирии) более чутким и ласковым, чем русского «Хаммурапи» из повествования Марьяны Галицкой.
Так недоносок или ангел,
открыв молочные глаза,
качается в спиртовой банке
и просится на небеса.
Н. Заболоцкий
Отношение Марины Палей к сексуальности покажется читателю парадоксальным. Писатель симпатизирует безбрачию Аннушки и восхищается развратом Раймонды. Героиню романа «Дань саламандре» тошнит от одного вида мужских половых органов, но сам роман, при всем целомудрии, все-таки не чужд эротики, а любовница героини, «девочка», чье имя так и остается для читателя тайной, одновременно образец бесстыдства и объект бескорыстного, почти платонического обожания. Более того, за полгода до «Саламандры» Марина Палей опубликовала в том же «Урале» настоящий эротический рассказ («Ангажементы для Соланж»). Между тем, все встает на свои места, стоит вспомнить об экзистенциальном мироощущении Марины Палей.
Бездеятельность Аннушки, совершенно погрузившейся в себя и, схожая с ней бездеятельность Ирины (обе предпочитают лежать в постели, а не посвящать себя хлопотам мирской жизни), такая же, в сущности, форма экзистенциального бунта, как любовные похождения Раймонды. Пусть обе не отягощены интеллектом и образованием, слыхом не слыхивали имен Сартра и Камю, но они интуитивно отрицают образ жизни тех, кто «всю жизнь прозябали в отупелом полусне, от нетерпения женились с бухты-барахты, наудачу мастерили детей. В кафе, на свадьбах, на похоронах встречались с другими людьми. Время от времени, попав в какой-нибудь водоворот, барахтались и отбивались, не понимая, что с ними происходит»[254].
Раймонда, сталкиваясь с агрессивностью окружения (родителей), реагирует бунтом и бегством. Рая подчиняется, предпочитает экзистенции сытую жизнь с не любящим ее мужем в благополучной чужой стране. Впрочем, ей все-таки повезло, Господь позволил ей раньше времени «освободиться», «откинуться».
Экзистенциальный уход, бегство из этого мира, сюжет, в современной русской литературе давно освоенный Виктором Пелевиным. Но автор «Желтой стрелы» стесняется пафоса и величия этой темы, маскирует ее иронией. Марина Палей действует по-солдатски прямо. По крайней мере, дважды, в романе «Klemens» и в рассказе «День Империи» возникает образ Гагарина, смертного, что «разделил одиночество Бога». Если в рассказе Гагарин, скорее, жертва Империи, то в романе он не только становится символом освобождения, но и, невольно, помогает Марьяне Галицкой освободиться (не в экзистенциальном, а в социальном смысле: уехать) из «ада» российской провинции.
Если бы Марина Палей была религиозна, проблема экзистенциального бегства решалась бы сравнительно легко, по крайней мере — привычно. Вот умер человек, отлетела его душа, как воздушный шарик, «розовый, лёгкий, ничей»[255]. Но в том и ужас существования, в том и мрачная правда атеистического экзистенциализма, что он не знает ни Бога, ни Царствия Небесного. В мире загробном жизни нет, а душе плохо даже без самого больного, изъеденного недугами тела: «…кто же ты без тела, в конце концов?! У души нет даже крохотных обкусанных ноготков, которые можно было бы обкусать еще и ярко намазать лаком!»[256]
Имя Божие нередко появляется в романах, повестях, рассказах Марины Палей. Слова «Господь Бог» она пишет, как и положено, с прописной буквы, но ее Бог — часть этого мира, организатор и соучастник многих преступлений. Если Бог и есть, то Палей не принимает ни такого Бога, ни, вслед за героем Достоевского, такого мира: «Гангренозная нога, вероятно, позарез нужна Господу Богу — в общей картине мира, но вряд ли гангрена так уж необходима солдату в окопе. Смею даже предположить, что гангрена ему вовсе без надобности. <…> на этом свете он, солдат, уже не успеет осознать гармоническую целесообразность этой предагональной муки — в общей цепи страданий и страхов»[257].
И все-таки в художественном мире Марины Палей нет той безысходности, что знакома нам хотя бы по романам Олега Павлова. Царствия Небесного нет, но путь к бегству открыт, и герои Марины Палей, один за другим, используют этот потайной, спасительный ход. Вспомним, как таинственно исчез Майк — скрылся через отверстие в зеркале, то есть попал в Зазеркалье, в иллюзию. Только там, в иллюзии, обретают счастье герои Марины Палей. В Зазеркалье героев Палей погружают литература, природа и любовь.
Нас возвышающий обман
А. Пушкин
Литература — прекрасный обман. Формула Владимира Набокова, кажется, любимейшего писателя Марины Палей. Искать у Палей параллели с Набоковым — дело благодарное, филологи еще защитят не одну диссертацию. Вот, навскидку: «…Ее одежки-обувки я любила, как маленьких зверей». Сравните с «маленькими принадлежностями» Лолиты, которые «забирались в разные углы дома и там замирали, как загипнотизированные зайчики».
Но погружение в литературное Зазеркалье дает вовсе не Набоков, а вечный антагонист Марины Палей, Лев Толстой. Толстовские мотивы встречаются у нее все чаще. В одной из лучших глав романа «Klemens» Майк с женой, сыном и своим немецким возлюбленным встречают Новый год. Идиллия у камелька, с грецкими орехами в серебряных обертках, с музыкой Чайковского, с кошкой Марой (sic!) на коленях постепенно перетекает в идиллию литературную, и вот уже острый и желчный роман сменяется совсем другой литературной реальностью: «как ты изволил почивать, душа моя?» Мир Майка и Клеменса посещают Сонечка и Карл Иваныч из «Детства», как еще раньше герои «Анны Карениной» и «Войны и мира» посетили пятую, заключительную, часть «Славянского акцента». Что уж говорить о «Дюссельдорфском ужасе» («Klemens»), отголоске ужаса арзамасского, с той, впрочем, принципиальной разницей, что жизнелюбивый Толстой испытал ужас смерти, а Майк — ужас жизни.