культуры битвой, из которой произрастают классические семейные конфликты. Едва ли многие поколения переживали с большей остротой укорененные в этой битве коллизии – весь арсенал унижений и скандалов, провоцируемых враждующими членами семейств, – чем поколение детей этих прибывших перед Первой мировой войной иммигрантов.
Ассимиляция – слишком слабое слово, несущее в себе слишком много негативных коннотаций низкопоклонства, раболепства, затыкания ртов и предлагающее нарратив, недостаточно суровый, чтобы описать этот процесс улаживания конфликта родителей и детей, чем всю жизнь занимался мой отец и ему подобные. Их интеграция в американскую жизнь была и более напористой, и более сложной, чем предполагает «ассимиляция»; это было двустороннее сближение, нечто вроде выделения энергии и энергообмена в процессе метаболизма, активного взаимообмена, в ходе которого евреи открывали для себя Америку, а Америка открывала для себя евреев, и это был процесс перекрестного опыления, в котором возник сплав характеристик и свойств, предопределивших ни больше ни меньше как плодотворное создание нового американского типа: гражданина, сформированного слиянием традиций и обычаев по не совсем безукоризненному плану, не без напряжений и изломов, но обладающего в лучших своих образцах (одним из примеров чего был, несомненно, мой отец) конструктивным умом, которому присущи энергичность и глубина, прочная и живая матрица чувства и чувствительности.
Поколение, о котором я говорю, по большей части не имело ни школьного, ни высшего образования. В те годы на рубеже веков, когда в Ньюарке проживало в два с половиной раза больше иммигрантов, чем здешних уроженцев, семьдесят процентов ньюаркских школьников – а две трети тогдашних ньюаркских школьников были детьми иммигрантов – доучивались только до пятого класса. Мой отец принадлежал к образованной элите: ему удалось добраться до восьмого класса, после чего он бросил школу, пошел работать и проработал всю оставшуюся жизнь. В отличие от своих детей – моего поколения, – он и его сверстники получали образование не столько в классной комнате, сколько на рабочем месте. На работе сформировалось их мировоззрение, и там же они получили первые сведения об американском мире.
А место их работы – пивзавод, кожевенная мастерская, порт, фабричный цех, продуктовый магазин, стройплощадка, бакалейная лавка, уличный киоск – не всегда было идеальной средой для избавления от предрассудков, для расширения кругозора, для приобретения новых привычек, навыков и манер взамен тех, что стали вдруг так раздражать, причем все сразу, и казались бессмысленными, или сковывающими свободу, или, со временем, просто дурацкими. Но тем не менее вот тут и оказалась точка роста для новых, невиданных ранее американских типажей, взращенных не в школах, не учителями, не хрестоматиями по обществознанию и уж, конечно, не образовательными программами по этнической самобытности – они сформировались спонтанно, экспромтом, хотя и не без надрыва и промахов, не без раздражения и синяков, не без непокорности, сопротивления, слез и обид, в горниле осязаемо изменчивого процветающего города.
Мужчина или женщина, находясь в середине, принимает удары со всех сторон. Во-первых, дети поколения иммигрантов волей-неволей чувствовали себя второсортными по сравнению с местными жителями, чувствовали себя не знающими основ социальной жизни, неотесанными, грубыми, совсем плохими; потом они стали ощущать себя бестолковыми и интеллектуально ущербными по сравнению со своими детьми, ради кого они и вытерпели все невзгоды. Но как иначе преодолеть эту пропасть, если не с помощью университета? Благодаря эликсиру, известному под названием «хорошее образование», засвидетельствованному и защищенному нашими дипломами и учеными степенями, мы завершаем многообразные процессы американизации. Процесс, начавшийся, когда мой дед, получивший образование у раввина, в самом конце девятнадцатого века пошел работать в шляпную мастерскую Ньюарка, завершился, когда я получил магистерскую степень по английской литературе в Чикагском университете практически в середине двадцатого века. За три поколения, за примерно шестьдесят лет, а по сути мгновенно, мы многого добились – стали совсем не похожи на тех, кем мы были. Мы превратились – отдельное спасибо исконно американской движущей силе – в неузнаваемо новых существ, и почти в одночасье, если судить с исторической перспективы. Вот как, на самом обыденном уровне, происходит стремительно разворачивающаяся драма нашей истории, которая превращает сущее в нечто новое и проясняет тайну того, как мы становимся самими собой.
Надеюсь, моя краткая речь объяснит вам, почему я с радостью принимаю эту награду от имени моего отца, который умер всего три года назад. В течение всей своей жизни он, кто всегда находился в середине, в самой гуще битвы в Нью-Джерси, был участником борьбы за консолидацию, определившей судьбу почти уже исчезнувшего поколения, чья семейная история в Америке насчитывает едва ли век. Он заслужил эту премию куда больше, чем я. Став хроникером Ньюарка, я всего лишь получил это ремесло от него по наследству.
Идиш / английский
Речь на церемонии вручения премии Института еврейских исследований за прижизненные заслуги 4 декабря 1997 года. Публикуется впервые
Не так давно, побывав в Кембридже, штат Массачусетс, я имел удовольствие присутствовать на необычном ужине с тремя друзьями, двое из которых были писателями – американец Сол Беллоу и израильтянин Аарон Аппельфельд, – а третьей была жена Сола, профессор литературы Бостонского университета Джэнис Фридман Беллоу. Я организовал для нас эту встречу после того, как Сол и Аарон в разговоре со мной изъявили желание познакомиться.
Я впервые встретил Сола Беллоу в 1957 году, когда был молодым преподавателем Чикагского университета, а автор «Приключений Оги Марча» был гостем этого университета. С Аароном Аппельфельдом я познакомился в 1980 году, когда жил в Лондоне, а автор «Баденхайма в 1939 году» приехал туда с лекцией. С тех пор я часто встречался с каждым из этих замечательных людей в разных компаниях, поэтому я и не предполагал, что когда сведу их вместе, они в обществе друг друга окажутся совсем не теми Солом и Аароном, которых я до этого хорошо знал, или что они выкажут еще какую‐нибудь яркую и доселе мне неведомую сторону своей натуры.
А все потому, что до того ужина я никогда не слышал – и не видел, – как они говорят на идише. А они почти весь вечер проговорили друг с другом на идише. Сол выучил идиш в детстве, когда в 1910–1920‐х годах рос среди евреев-иммигрантов в Монреале и Чикаго. Аарон, чей родной язык был немецкий, на котором говорили в его семье в Буковине (хотя прозу он писал на иврите), освоил идиш в Израиле, изучая в 1940–1950‐х годах язык в университете и беседуя на улицах Тель-Авива и Иерусалима с такими же, как он сам, выжившими жертвами Холокоста.
Что же изменилось в их отношениях, когда они смогли вволю побеседовать на идише? Буквально все. Изменилось их воодушевление и его причины. Изменилось их отношение к своей трезвости. Изменилось их отношение к своим восторгам. Изменилось их отношение к своей любезности. Изменилось даже их отношение к смене выражения лиц друг друга. Каждый, казалось, волшебным образом обрел новую индивидуальность, пробудив ранее спящие