свойства своей натуры.
Не то чтобы Аарон и Сол стремились глубже погрузиться в предмет ведущегося на идише разговора. И не то чтобы они благодаря идишу проникли в какие‐то глубинные смыслы существования. Но сложилось впечатление, будто с помощью идиша они нашли дополнительный смысл, иную картину жизни, что, в свою очередь, породило в них обоих какое‐то совершенно другое настроение и состояние души. Я, например, никогда раньше не видел Аарона таким театральным и не был свидетелем проявления его очевидного инстинкта играть, как никогда раньше не видел, что Сол может по‐мальчишески забыть о присущем ему социальном апломбе. Можно было забыть, что они – Сол Беллоу и Аарон Аппельфельд. В тот момент казалось, что оба литературных гения не имеют никакого иного таланта, кроме как болтать на идише.
Что‐то в их живом взаимодействии, казалось, открывало доступ к самым потаенным глубинам их личностей, как будто, говоря на идише, они могли выудить наконец‐то слова, способные послужить отдушиной для всего значительного и мелкого, что раньше оставалось невысказанным. Они сразу же отбросили все барьеры условностей, которые обычно тормозят беседу при первом знакомстве, и между ними установилась необычайная близость. Такое было впечатление, что тот и другой внезапно нашел в огромном мире родного брата после долгой разлуки и, соответственно, все, что они говорили друг другу, обретало свежую значимость, тот смысл, который оставался бы недоступен для двух мужчин, не имеющих подобной точки соприкосновения.
Думаю, Джэнис была зачарована так же, как я: мы сидели тихонько в стороне и наблюдали, как общаются великий мастер американского английского и великий мастер современного иврита, причем оба – с нескрываемым восторгом, непринужденно и вместе с тем страстно, на языке, очевидно принадлежащем другой стране и другой эпохе, словно заколдованные этим уже повсеместно исчезнувшим наречием, получая истинное наслаждение от лингвистической взаимосвязи, напоминая двух резвящихся псов, которые беззастенчиво обнюхивают друг дружку. Слова и их значения казались настолько глубоко укорененными в них, настолько органичной их частью и в то же время явным, острым напоминанием о том, что оба они погрузились в утраченный мир, потеря которого слишком огромна для осмысления, – в то, что некогда процветало, но теперь полностью исчезло: каждое произносимое ими слово, каждая их интонация были пропитаны духом этого колоссального исчезнувшего мира. Ничего удивительного, что их переполняло столь брызжущее веселье и что оба выдающихся мастера современной литературы ощущали чуть ли не маниакальный подъем: ведь они смогли на наших глазах перевести назад стрелки часов истории. И еще, когда их воодушевление достигло наивысшего накала, казалось, что они уже не смогут опять вернуться к своим привычным «я». Какой же потрясающий полет они совершили! А мы оставались потрясенными, зачарованными участниками и одновременно зрителями этого полета. Мы все оказались во власти идиша.
Аарон и Сол говорили тогда на идише только друг с другом, потому что ни Джэнис, ни я не владеем этим языком, хотя не скажу, что мы не подпали под мощные чары ситуации и под обаяние благозвучных флюидов происходившего на наших глазах общения. Аарон Аппельфельд родился в 1932 году в Буковине, в Румынии, а я появился на свет в следующем году в Ньюарке в Нью-Джерси. Родителями Сола были евреи, родившиеся в России в девятнадцатом веке, а моими – евреи, родившиеся в Нью-Джерси в веке двадцатом. Герман Рот и Бесс Финкель были американцами по рождению, и моим родным языком был английский. И я уже шестьдесят четыре года живу под властью этого языка. Для любого человека с моей биографией английский язык, конечно, давно перестал восприниматься как очередная непредвиденная катастрофа, выпавшая на долю евреев. Английский язык, и только английский язык, придает единство и цельность моему миру. Я нем без английского языка. Лишенный его, я бы рухнул в интеллектуальную пустоту.
Я упорно трудился, чтобы избежать многочисленных ловушек, расставленных жизнью, но никогда не старался вырваться из плена английского языка. Английский язык не только указывает мне и воплощает для меня реальность, он сам по себе вполне реален: это самая реальная из всех реальных вещей. Ничто не является более осязаемым. Моя жизнь – это английский язык. Меня создал английский язык. Писать на английском – труднейшее испытание, уготованное мне моей жизнью. Бывали периоды, когда я довольствовался лишь малым, чтобы довести до конца начатое, радовался сыпавшимся на меня тумакам и оставался целым и невредимым; но несмотря на всю мою решимость, писать книги на английском языке всегда было для меня мытарством и поводом для глубокого страха и уныния. Впрочем, без него моя жизнь могла бы оказаться пустышкой – ибо, насколько я знаю, будь у меня другая судьба, я бы мог стать жертвой куда более тяжких трудов и тягот и познал бы такую тщету своих усилий, какую сейчас даже не мог бы себе вообразить. Эстетическую ответственность – этот Моисеев императив американского писателя – я несу только перед английским языком, моим родным языком, с помощью которого я, к примеру, стремлюсь предъявить миру свои фантазии об окружающем, эти необузданные галлюцинации в обличье реалистических романов.
И то, что Институт исследования идиша в знак уважения вручает мне награду за прижизненные заслуги в области английского языка, как и то, что вы, кто ревностно сберегает историю восточноевропейских евреев, записанную на идише, польском, русском, немецком и иврите, готовы удостоить такой чести еврея за его заслуги перед английским языком… что ж, если можно так сказать, это ваша заслуга, и я готов выразить вам за это свое уважение.
Вы проявили ко мне невиданное великодушие. Благодарю вас.
«Я влюбился в американские названия» [144]
Речь на церемонии вручения медали «За выдающиеся заслуги перед американской словесностью» Национального книжного фонда 20 ноября 2002 года. Публикуется впервые
Писатели, под чьим влиянием сформировалось мое ощущение страны, в основном родились в Америке за тридцать-шестьдесят лет до моего рождения в тот момент, когда миллионы обнищавших людей покидали Старый Свет и плыли в Новый Свет, где в многоквартирных халупах наших городов селились, среди прочих, говорящие на идише переселенцы из России и Восточной Европы. Эти писатели мало что знали о семьях юнцов вроде меня, довольно типичного американского внука четырех представителей тех бедных еврейских иммигрантов девятнадцатого века, чьи дети, то есть мои родители, выросли в стране, неотделимой частью которой они уже себя считали и которой они были глубоко преданы: у нас в прихожей висела копия Декларации независимости в рамке, – хотя кое‐кто считал их безродными чужаками. Для обоих моих родителей, родившихся в Нью-Джерси в самом начале двадцатого века, Америка была родным домом – при том что они не питали насчет нее никаких иллюзий и понимали, что многие из более удачливых соседей сторонились их как социальных изгоев; и при том что они выросли в Америке, где вплоть до конца Второй мировой войны евреев