Живейшая нравственная необходимость зовет поэта выйти «в путь, открытый взорам»:
Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена,
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
Без этого пути дни тянутся «без божества, без вдохновенья…» Характерно, что много позже, в 1921 году, Блок назовет так свою статью об акмеистах, которые, по его словам, «спят непробудным сном без сновидений… не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще…».
Сам ушедший из «сада» подобной поэзии, он и других зовет за собой в трудную, но настоящую жизнь: «Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну!» (VI, 183–184)
В литературе о Блоке существует версия, по которой соловьиный сад — нечто вроде дьявольского соблазна, созданного на погибель человеку. Но на самом деле это — образ счастья, недостижимого еще для людей и потому морально невозможного, даже для того, кто, казалось бы, мог им спокойно наслаждаться.
С великой болью всматривается возвращающийся обратно в обыденную и суровую жизнь герой в лицо возлюбленной, и оно до конца остается прекрасным:
Спит она, улыбаясь, как дети,
Ей пригрезился сон про меня.
…И тихонько задернул я полог,
Чтоб продлить очарованный сон.
Возлюбленная спит, «очарованный сон» ее не нарушен. Но горькая драма прощания все равно звучит в поэме:
…спускаясь по камням ограды,
Я нарушил цветов забытье.
Их шипы, точно руки из сада,
Уцепились за платье мое.
Еще тяжелее горечь финала поэмы. Возвращение героя запоздало, — как во многих сказках, дни, проведенные в волшебном краю, обернулись земными годами,[24] и, как тяжкий укор, встречает его на берегу проржавевший лом, словно меч, брошенный на месте проигранной битвы.
Размышляя над финалом поэмы, вспоминаешь слова Блока, сказанные по другому поводу: «Во всяком случае, этому месту надо дать ту же двойственность, которая свойственна всем великим произведениям искусства» (VI 467).
Любопытно сравнить «Соловьиный сад» со стихотворением Валерия Брюсова «Побег». Ему предпослан эпиграф из более ранних стихов того же автора: «И если, страстный, в час заветный, заслышу я мой трубный звук…»
Мой трубный зов, ты мной заслышан
Сквозь утомленный, сладкий сон!
Альков, таинственен и пышен,
Нас облегал со всех сторон.
И в этой мгле прошли — не знаю,
Быть может, годы и века.
И я был странно близок раю,
И жизнь шумела, далека.
Но вздрогнул я, и вдруг воспрянул,
И разорвал кольцо из рук.
Как молния, мне в сердце глянул
Победно возраставший звук…
И я — в слезах, что снова, снова
Душе открылся мир другой,
Бегу от пышного алькова,
Безумный, вольный и нагой!
Перед нами почти готовая сюжетная схема бегства из «соловьиного сада». Совпадают даже детали («И в этой мгле прошли — не знаю, — быть может, годы и века» — «Я проснулся на мглистом рассвете неизвестно которого дня»).
Но здесь существуют лишь разрозненные грани того огромного жизненного содержания, которое вместила поэма Блока.
Герой брюсовских стихов совершает побег из душного мира плотской страсти, «от пышного алькова». В этом бегстве нет ровно никакого трагизма. Увы, это просто одна из пристаней, откуда отчаливает брюсовская «свободная ладья», которая, по желанию поэта, «плавает всюду». Поэт волен и наг, он, как змей, сбросил свою прежнюю кожу. Примечательно, что образ жизни, навстречу которой устремляется поэт, тоже по-своему «пышен». Это — «трубный», «победно возраставший звук», уподобленный молнии, «многоголовая толпа» и — довольно туманно-отвлеченный! — «заботы вспененный родник». В присоединении к столь авантажно представленной жизни нет особой заслуги, как нет для воина риска в том, чтобы примкнуть к побеждающей армии.
При сравнении с этим «побегом» уход блоковского героя из «соловьиного сада» потрясает драматизмом. Как голос совести его преследует «виденье: большая дорога и усталая поступь осла…», его будит «мглистый рассвет» и «призывающий жалобный крик» осла… (Интересно вспомнить дневниковую запись поэта: «Люблю это — мрак утра, фабричные гудки, напоминает…» (VII, 204).
Трагический разрыв между тягой к счастью и красоте и сознанием невозможности «забыть о страшном мире» — вот «сердце» «поэмки» Блока (как он назвал ее в записной книжке), на самом деле весящей «томов премногих тяжелей».
Сознание неизбежности разлуки со счастьем «соловьиного сада» живет и в лирике Блока этих лет. Порой бурный драматизм подобного расставания запечатлен во всем своем «обыденном» обличье:
Превратила все в шутку сначала,
Поняла — принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слезы платком вытирать.
Очень динамичное, изобилующее глаголами стихотворение создает зримый образ богатого и порывистого женского характера, который, если воспользоваться словами из цикла «Кармен», «как океан меняет цвет»:
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв.
Вдруг припомнила все — зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Все новые вольные или невольные усилия героини опять покорить себе возлюбленного следуют друг за другом, как волны, упрямо бьющие о камень:
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое.
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Стойко выдержав этот «прибой» красоты и страсти, «камень», однако, не только по-прежнему не безразличен к возлюбленной, но воспринимает разлуку, на которую ради «старинного дела своего» беспощадно обрек себя, как тяжелейшую утрату, едва ли не обесценивающую его человеческое существование («…точно с Вами я теряю последнее земное»,[25] — говорится в одном письме поэта тех лет).
Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песни,
Как те невозвратные дни…
Что было любимо — все мимо, мимо,
Впереди — неизвестность пути…
Благословенно, неизгладимо,
Невозвратимо… прости!
(«Была ты всех ярче, верней и прелестней…»)
Неизвестность пути… Навстречу ей самоотверженно выходит герой «Соловьиного сада».
Блок и сам рыцарски стремился навстречу реальной, трудной, жестокой жизни, с горем и нежностью вглядываясь в «ее лицо — всегда полузаплеванное, полупрекрасное», стремился, как сказал Некрасов, «в стан погибающих за великое дело любви». В причудливо преображенном виде возникают в поэме и отголоски полемики с некоторыми, прежде близкими литературными деятелями, некогда начатой «звонким топором» «Балаганчика».
В свое время в статье «О реалистах» (1907), вызвавшей дружное возмущение у символистов, Блок сочувственно отозвался о произведениях, печатавшихся в издававшихся А. М. Горьким сборниках «Знание», и, в частности, о герое одной повести, который спал на берегу Волги, как ее «странное исчадие».
Д. Мережковский насмешливо написал тогда, что «Александр Блок, рыцарь Прекрасной Дамы, как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стеклами, устремляется в „некультурную Русь“… к „исчадию Волги“…» Он явно хотел представить блоковский порыв таким же трагикомическим, как полет Арлекина в финале «Балаганчика», когда тот прыгнул в окно, оказавшееся нарисованным на бумаге, и полетел «вверх ногами в пустоту».
Быть может, эта фельетонная выходка Мережковского отчасти выполнила ту же роль, какую играют порой попавшие в перламутровую раковину песчинки: вокруг них начинает образовываться жемчужина.
В отличие от развязных ухваток Мережковского, Блок остался рыцарем даже при резком разрыве со своими былыми литературными спутниками. Так, в 1912 году в послании видному символистскому поэту Вячеславу Иванову он отдает должное своеобразию его творчества:
Порой, как прежде, различаю
Песнь соловья в твоей глуши…
И много чар, и много песен,
И древних ликов красоты…
Твой мир, поистине, чудесен!
Да, царь самодержавный — ты.
Эта характеристика подчеркнуто объективна и беспристрастна, Перед нами опять своего рода «соловьиный сад», полный цветов и античных статуй.