— Им это ровным счетом ничего не стоит. Достаточно лишь сказать киномеханику: «Снимите с полки «холодную войну», — пошутил мой собеседник.
Снимите с полки «холодную войну»… До чего просто, не правда ли? И снимают. И еще как снимают! Просматриваю программы, перелистываю «тиви гайд» — верховный телевизионный кондуит Америки. То и дело мелькают знакомые ленты, старые и не так чтобы уж очень, а некоторые даже еще не успели запылиться на полках. «Кремлевское письмо» и «Русская рулетка», «Товарищ Икс» и «Девушка с Петровки», «Посольство» и «Дипкурьер», «Остановите поезд 349» и «Фантастическое путешествие», «Не пейте воду» и «Зеркальная война», «Анастасия», «Николай и Александра», хичкоковские «На север с северо-запада» и «Топаз», «Казино «Рояль» и «Ледовая станция Зебра», «Шпионы» и «Гамма-люди», «Мозг стоимостью в один миллиард долларов» и «Грешные сны Паулы Шульц»… Все не перечислишь. Уж слишком она длинна, эта голливудская полка «холодной войны»! А что касается дат, то они самые разнообразные вопреки утверждениям моего «информированного» собеседника — от начала пятидесятых до конца семидесятых годов, как, например, фильм «Телефон», который правильнее было бы назвать «Испорченным телефоном». Подсчитано, что в среднем по американскому телевидению показывают один-два антисоветских фильма в неделю. Причем в данном случае речь идет лишь о «художественных» картинах. А ведь к ним следует еще приплюсовать не менее внушительное число «документальных» лент. (Я беру определения «художественный», «документальный» в кавычки потому, что эта продукция, как правило, не блещет ни тем, ни другим.)
Конечно, среди американских деятелей кино и телевидения есть большие, честные и прогрессивные мастера. Но, к сожалению, они в меньшинстве и не они делают музыку. Крупный план заполняют джентльмены, снимающие с полки «холодную войну» и напяливающие на головы американцев «шлемы амнезии», джентльмены, подающие миф о «советской военной угрозе» и другие антисоветские измышления в оглушительной оркестровке пропагандистского «сенсурраунда».
В тот самый момент, когда я дописывал эти последние строки, раздался голос жены, звавшей меня немедленно к телевизору. По четвертому каналу телекомпании Эн-би-си передавали очередную научно-фантастическую дребедень, сильно приправленную антисоветизмом. В ней, как у Якова, было много товару всякого. Навалом. И советский спутник, который по приказу Пентагона сбивают над Лос-Анджелесом новейшей американской ракетой, и лазерные «лучи смерти», и бомбы, сделанные из антиматерии, и прочая им подобная чертовщина. Лучший постскриптум к этому памфлету трудно было бы и придумать. И тем не менее хочется закончить его по-иному: призвать джентльменов с разгулявшейся больной фантазией сорвать с головы «шлемы амнезии», заткнуть глотку крикливому «сенсурраунду» и вымести с полок «холодную войну». Пока не поздно. Пока еще есть время.
Лос-Анджелес — Голливуд — Вашингтон.
Июнь 1979 года
Утверждают, что в Сан-Франциско круглый год держится приблизительно одинаковая температура. Солнце излучает тепло, океан несет прохладу, а природа, словно опытный фармацевт, смешивает их таким образом, чтобы людям не было ни жарко, ни холодно. Все это справедливо в отношении одиннадцати месяцев. Ио вот апрель — исключение. И хотя оно, это исключение, не отражается в столбиках термометров и метеосводках, его наличие несомненно. Человеческая кровь, видимо, чувствительнее ртути, ж в апреле жителей Сан-Франциско бросает то в жар, то в холод. Здесь нет никакого противоречия, просто каждый реагирует на апрель соответственно своему темпераменту — одни торопится жить, другие задумываются о бренности бытия.
Началось это с апреля 1906 года, точнее с 18 апреля, а еще точнее — в пять часов тринадцать минут утра, когда жителей Сан-Франциско разбудил беспорядочный звон церковных колоколов, щемящий душу треск раскалывающейся кирпичной и каменной кладки и оглушающий грохот рушащихся зданий. Знаменитое землетрясение, превратившее Сан-Франциско в развалины, считают самым крупным зарегистрированным стихийным бедствием, которое когда-либо обрушивалось на Североамериканский континент. Говорят, что-то треснуло и сдвинулось, пустившись в дрейф, в ложе Тихого океана — я не силен в сейсмических науках, — и водная стихия, несясь со скоростью семь тысяч миль в час, сметая все на своем пути, ворвалась в город. Повалился маяк на Пойнт-Арене, опрокинулись и затонули рыбацкие шхуны, поезда сорвало с рельсов, мириады погибшей рыбы, всплыв на поверхность, превратили океан в гигантскую несъедобную уху. Затем начался пожар.
С тех пор между Великим и Сан-Франциско установились отношения, напоминающие бурную связь между Везувием и Помпеей. Город живет, пока океан дремлет, город замирает, когда океан просыпается. Жизнь эта взаймы. Поэт писал о том, как он и его сердце ни разу не дожили до мая, хотя испытали сто апрелей. В Сан-Франциско знают, что не доживут до мая, если на их долю выпадут еще несколько апрелей, подобных тому, 1906 года. Вот почему здесь апрель наиболее интенсивный месяц. Во всем чувствуется какое-то бесшабашное, отчаянное веселье. Бесшабашно цветут вишни, отчаянно — рододендроны. Малые запускают разноцветных змеев в небо, взрослые исключительно зеленого змия в себя. И то и другое делается бесшабашно, отчаянно. Это еще не пир во время чумы, это пир в ожидании ее.
В Сан-Франциско не спрашивают: будет ли землетрясение? Вопрос, который здесь задают, звучит так: когда? Нынешний апрель был моим четвертым апрелем в Сан-Франциско, Это не совпадение. Я с умыслом выбираю апрель, ибо в это время года город глядится особенно выпукло, укрупненно, как бы под увеличительным стеклом. Страсти человеческие — добро и зло — поляризуются, как в шекспировских трагедиях, вынося «за такт» все несущественное, мелкое, мелкотравчатое, и суета сует, которая отцеживается под апрельским прессом, приобретает драматический оттенок, не переставая, впрочем, оставаться суетой сует. Последнее обстоятельство весьма важно, ибо масштабы должны не искажать перспективу, а приближать ее. Попытаюсь пояснить эту мысль примером. Я был в гостях у одного поэта. Принял он меня радушно. Стол был накрыт, что называется, по первому разряду: звонкий хрусталь, дорогой фарфор.
— Ничего путного из него не получится, — сказал мне о хозяине другой поэт, с которым мы возвращались домой после ужина.
— Почему? — полюбопытствовал я.
— Вы обратили внимание на хрусталь и фарфор? — ответил он вопросом на вопрос.
— Быт, вещи, мещанство? — попытался «догадаться» я.
Поэт недовольно поморщился.
— Чепуха, стереотипы. Дело не в том, что у него хрусталь и фарфор, а в том, что он хранит их не в буфете, а на полу. Боится землетрясения…
Но будь дамоклова меча апреля, покоились бы хрусталь и фарфор нашего поэта в надлежащем месте, и раскусить натуру их владельца было бы намного сложнее…
Как и в прошлые приезды, я нанес ритуальный визит местным сейсмологам. Славные они парни, эти сейсмологи, и чем-то напоминают врачей-терапевтов и хирургов: терапевтов, когда заняты аускультацией океанского дна, хирургов — когда пересыпают шутками апокалипсические предсказания землетрясения, грозящего расколоть Сан-Франциско, как грецкий орех. Согласно официальному докладу сейсмологов, именуемому неофициально «рабочим документом страшного суда», повторение землетрясения, равного по силе землетрясению 1906 года, обойдется Сан-Франциско в десять тысяч человеческих жизней, около полумиллиона получат тяжелые ранения и увечья, Чайна-таун — знаменитый китайский город — будет полностью разрушен, небоскребы, «возможно», уцелеют, впрочем, не все и не целиком.
Сейсмологи снабдили меня кучей проспектов, брошюр и прочей литературы, которую я с трудом дотащил до ближайшего кафетерия, где обычно подкрепляются ученые мужи, занятые хронометражем движения океанского дна в северном направлении — в среднем два дюйма в год — движения, приближающего Сан-Франциско к неминуемой, как тема рока у Софокла, катастрофе. Здесь за обедом на бумажных салфетках сейсмологи чертили мне для наглядности маршрут коварного дрейфа и протянувшуюся на шестьсот с лишним миль предательскую трещину, окрещенную не то дефектом, не то виной святого Андреаса. (Я так и не удосужился спросить их, почему.) Затем сейсмологи без всякого уважения к святому Андреасу, страдающему, несмотря на свою святость, дефектами, вытирали этими салфетками губы и пальцы, и я, глядя на их уверенные, рациональные движения, на их твердые руки, вновь вспоминал хирургов.
Смятые бумажные салфетки, расчерченные метастазом землетрясения и раскрашенные всевозможными соусами, говорили моему сердцу куда больше, чем научные проспекты. Простите, но от них веяло какой-то рассудительностью, уверенностью, даже мужеством. Человек должен жить по-человечески, даже находясь на пороховой бочке, как бы говорили они. Негоже помирать раньше срока не от землетрясения, а от страха перед землетрясением. С каким удовольствием обменял бы я мусор недоступных моему разумению брошюр на эти салфетки. Но было нельзя, неловко, хотя, думается, сейсмологи поняли бы меня и не осудили. Они показались мне из породы тех людей, которые не хранят на полу хрусталь и фарфор.