не более чем соглашателями. Поправь меня, если я неправ. И еще скажи мне, возможно ли было остаться хорошим писателем и соглашаться с правящим режимом и его правилами? Или произведения писателя автоматически становились слабыми и ущербными по причине соглашательства?
Клима: Ты прав: есть коренное различие между писателями, которые поддерживали режим в пятидесятые, и теми, кто поддерживал его после оккупации 1968 года. Перед войной так называемая левая литература сыграла сравнительно важную роль. И тот факт, что советская армия освободила большую часть страны, еще более укрепило эти левые настроения; этому же способствовала память о Мюнхене и о том, что западные страны практически бросили Чехословакию на произвол судьбы, невзирая на все подписанные договоры и данные обещания. Молодое поколение особенно поддалось иллюзиям о новом и более справедливом обществе, которое собирались построить коммунисты. Это было именно то поколение, которое довольно скоро увидело всю подноготную режима и внесло колоссальный вклад в подготовку Пражской весны 1968 года и разоблачение сталинистской диктатуры.
После 1968 года ни у кого уже, за исключением, наверное, самых отмороженных фанатиков, не оставалось причин разделять эти послевоенные иллюзии. Советская армия в глазах нации превратилась из освободителей в оккупантов, и режим, поддерживавший эту оккупацию, превратился в шайку коллаборационистов. И если писатель не замечал таких перемен, его слепота лишала его права считать себя творческой личностью; если же он их замечал, но притворялся, будто ничего об этом не знает, мы по праву называем его соглашателем – это, наверное, самое мягкое слово, которое могло быть к нему применено.
Конечно, проблема заключалась в том факте, что этот режим продлился не считанные месяцы, а целых два десятилетия. А это значило, что, за исключением единичных случаев – а режим в этих исключительных случаях прибегал к очень жестоким репрессиям, – с конца семидесятых и далее буквально целое поколение несогласных было выдавлено в эмиграцию. Все прочие были вынуждены каким‐то образом смириться с режимом или впрямую его поддерживать.
Телевидению и радио надо было как‐то функционировать, издательствам надо было что‐то печатать на бумаге. И даже вполне приличные люди думали: «Если я не удержусь на этой должности, ее получит кто‐то гораздо хуже меня. Если я не буду писать – и пытаться тайком передавать своему читателю хотя бы крупицу правды, – то в рядах писателей останутся только те, кто хочет служить режиму преданно и не раздумывая».
Я вовсе не хочу сказать. будто все, кто опубликовал здесь что‐то в последние двадцать лет, непременно являются плохими писателями. Но правда и то, что режим настойчиво пытался прикормить некоторых крупных чешских писателей и разрешил печатать кое‐какие их книги. Так, по крайней мере, были опубликованы некоторые вещи Богумила Грабала и поэта Мирослава Голуба (и они оба выступали с публичной самокритикой), как и стихи нобелевского лауреата Ярослава Сейферта, который подписал «Хартию 77» [101]. Но можно с уверенностью сказать, что все связанные с публикацией ухищрения, все это лавирование между препонами, выставленными цензором, не могло не уродовать творчество тех, чьи произведения были опубликованы. Я тщательно сравнивал вещи Грабала – который, с моей точки зрения, является величайшим из ныне живущих европейских прозаиков, – вышедшие в самиздате или напечатанные за границей, с их вариантами, официально опубликованными в Чехословакии. Исправления, которые его, как это совершенно очевидно, вынудил сделать цензор, в полном смысле слова чудовищно сказались на качестве прозы. Но куда хуже то, что многие писатели заранее учитывали мнение цензуры и собственноручно уродовали свои произведения и тем самым, разумеется, уродовали самих себя.
Только в восьмидесятых стали появляться наши «рассерженные молодые люди» [102], особенно заметны они были среди молодых прозаиков, деятелей театра и авторов песен протеста. Они говорили все, что хотели сказать, без обиняков, рискуя тем, что их произведения могли подвергнуться запрету, а они сами останутся без средств к существованию. Благодаря их вкладу у нас сейчас свободная литература – и не только литература.
Рот: Со времени советской оккупации Чехословакии значительное число книг современных чешских писателей вышло в Соединенных Штатах: и тех, кто давно живет в изгнании, как Кундера, Павел Когоут, Скворецкий, Иржи Груза и Арношт Лустиг, и тех, кто живет в Чехословакии: ты, Вацулик, Грабал, Голуб и Гавел. Это поразительно представительная команда из небольшой европейской страны – я, к примеру, не смогу назвать десять норвежских или десять голландских писателей, изданных в Америке после 1968 года. Конечно, страна, давшая миру Кафку, имеет особую значимость. Но едва ли кто‐то из нас с тобой скажет, что именно этим объясняется то внимание, которое ваша национальная литература привлекла на Западе. К вам прислушивались многие иностранные писатели. Все они выказывали невероятный пиетет к вашей литературе. Вас тогда слушали с особым вниманием, и ваши судьбы и ваши произведения завладели их мыслями. Тебе приходило в голову, что все это теперь изменилось и что в будущем вам, возможно, придется говорить уже не со всеми нами, а снова друг с другом?
Клима: Безусловно, как мы уже говорили, горестная судьба нации сама предложила несколько неотвратимых тем. Писателя обстоятельства порой вынуждали жить такой жизнью, которая в ином случае для него оставалась бы неведомой и которая, когда он об этом писал, могла показаться его читателям чуть ли не экзотикой. Верно и то, что писательство – или вообще художественное творчество как таковое – оставалось последней возможностью индивидуальной работы. Многие творческие люди стали писателями именно по этой причине. Но все это в значительной степени пройдет, хотя я думаю, что тут мы имеем дело с антипатией к культу элиты в чешском обществе и что чешские писатели всегда будут озабочены повседневными проблемами простых людей. Это относится к великим писателям прошлого, как и к современным писателям. Кафка же работал офисным служащим, а Чапек был журналистом. Гашек и Грабал многие часы проводили в прокуренных пивных за кружкой пива с друзьями. Голуб не бросил работу ученого, а Вацулик упрямо избегал всего, что могло бы лишить его возможности вести жизнь самого обычного гражданина. Конечно, когда в общественной жизни случаются перемены, меняется и литературная тематика. Но я не уверен, что при этом наша литература непременно перестанет быть интересной для иностранных читателей. Я уверен, что наша литература распахнула ворота в Европу и даже чуть‐чуть их приоткрыла в мир не только в силу своей тематики, но также и в силу ее высокого качества.
Рот: А внутри Чехословакии? Сейчас я знаю людей, жадных до новых книг, но когда революционный задор выдохнется, а чувство единства в борьбе пройдет, не получится ли так, что писатели будут значить куда меньше для здешних читателей, чем во время вашей борьбы за сохранение живого языка, отличного от сухого тупояза официальной печати, официальных речей и официально разрешенных книг?
Клима: Я согласен, что наша литература отчасти утратит свою внелитературную притягательность. Но