покроя.
Рот: Но ведь о «безродности» Шульца, оторванного от культурных корней, возможно судить и с другой точки зрения – не как о факторе, удерживавшем его от написания серьезных романов, но как о почве, на которой расцвели его самобытный дар и писательский талант.
Зингер: Да, это, конечно, так. Если подлинный талант не может питаться непосредственно из культурной почвы, он будет питаться чем‐то другим. Но, на мой взгляд, лучше бы он писал на идише. Тогда бы ему не пришлось ограничиться негативом и насмешками.
Рот: Мне вот кажется, что движущим импульсом для Шульца были не столько негативизм и насмешка, сколько скука и клаустрофобия. Возможно, он пускался, как он выражается, в «контратаки фантазии» именно потому, что, обладая колоссальным творческим дарованием и богатым воображением, он всю жизнь прожил простым школьным учителем в провинциальном городишке, где его семья занималась коммерцией. Кроме того, он же сын своего отца, а отец, как он его описывает, был, по крайней мере в поздние годы жизни, весьма занятным, но пугающим безумцем, великим «ересиархом», падким, по словам Шульца, на «сомнительные и загадочные поступки». Эти последние слова хорошо характеризуют самого Шульца, который, как мне кажется, вполне осознавал, насколько близко к грани безумия, или ереси, могло подтолкнуть его самого воспаленное воображение. Я не думаю, что для Шульца или для Кафки главная трудность заключалась в том, чтобы чувствовать себя в своей тарелке среди тех или иных людей, хотя, конечно, такие проблемы у них были. Судя по его книгам, Шульц, похоже, вообще слабо отождествлял себя с окружающей жизнью, не только с евреями. Можно вспомнить замечание Кафки о своей (не) принадлежности к общине: «Что у меня общего с евреями? У меня мало что общего с самим собой, и мне следует тихонько стоять в уголке, удовольствуясь тем, что я вообще дышу». Шульцу необязательно было оставаться в Дрогобыче, если он ощущал тамошнюю атмосферу столь удушливой. Всегда можно взять и уехать. Он мог бы остаться в Варшаве, раз уж он наконец туда попал. Но, возможно, именно удушающая среда, которую любой другой человек счел бы неприемлемой для жизни, и была животворной для подобного рода искусства. Ферментация – его любимое слово. И очень может быть, что только в Дрогобыче творческое воображение Шульца подвергалось ферментации.
Зингер: Я, кроме того, думаю, в Варшаве он понял, что должен вернуться в Дрогобыч, потому что в Варшаве все спрашивали: «А кто такой Шульц?» Писатели вообще‐то не склонны при виде молодого провинциала тут же восклицать: «Ты наш собрат, ты наш учитель!» Скорее всего, они сказали: «Ну вот еще очередной зануда рукопись принес». К тому же он был еврей. А эти еврейские писатели в Польше, которые по сути дела были полноправными хозяевами литературного поля, они же не афишировали свое еврейское происхождение.
Рот: Не афишировали в каком смысле?
Зингер: Евреями их называли противники, те, кто их не любил. Это было как несмываемое клеймо. «А что это вы, пан Тувим, пишете по‐польски с вашим‐то еврейским именем? А не вернуться ли вам обратно в гетто к Исроэлу-Иешуа Зингеру и остальным?» Вот так оно было. И поэтому, когда появился еще один еврей, пишущий по‐польски, им это не понравилось. Потому что появился еще один проблемный ребенок.
Рот: Я так понимаю, что легче было ассимилироваться в художественном или интеллектуальном кругу, чем в буржуазном мире Варшавы.
Зингер: Я бы сказал, это было куда труднее. И скажу вам почему. Еврей-адвокат, если он не хотел, чтобы его знали как Левина или Каца, мог назвать себя Левинский или Кацинский, и никто его не трогал. Но к писателям всегда относились с недоверием. Люди могли сказать: «Ты не из наших». Мне кажется, даже в этой стране, пусть в малой степени, такое же отношение к еврейским писателям, пишущим по‐английски и считающим английский своим родным языком. Конечно, ни один писатель здесь не спросит у Сола Беллоу или у вас: «А почему это вы не пишете на идише, почему бы вам не отправиться жить на Восточный Бродвей?» Но все‐таки такое же, пусть и в малой степени, отношение есть и здесь. Я могу представить, как некоторые консервативно настроенные писатели и критики здесь скажут, что такие как вы – не стопроцентно американские писатели. Однако здесь еврейские писатели и не стыдятся того, что они евреи, и не извиняются за это все время. А в Польше атмосфера была такая, что приходилось постоянно извиняться. Там они всё старались показать, насколько они поляки. И, разумеется, старались говорить и писать по‐польски лучше поляков, в чем весьма преуспели. Но все равно поляки говорили: вы не из наших… Я поясню. Допустим, у нас здесь появился гой, пишущий на идише, и, если этот гой окажется неудачником, мы махнем на него рукой. Но если он добьется успеха, мы будем кривиться: «Что это ты творишь с нашим идишем? Возвращайся к своим гоям, ты нам не нужен!»
Рот: Польский еврей вашего поколения, пишущий по‐польски, воспринимался с таким недоверием?
Зингер: Почти. И если бы таких было много, скажем, если бы было шесть гоев, пишущих на идише, и представим, что появился бы седьмой…
Рот: Так, теперь ясно. Вы прояснили ситуацию.
Зингер: Я как‐то ехал в метро с писателем С., который пишет на идише, он в то время носил бороду, а было это сорок лет назад, тогда мало кто носил бороду. Ему нравились женщины, и вот он оглядывается вокруг и видит напротив молодую женщину, и он ею очень заинтересовался. А я сидел с краю и все видел – он меня не заметил. И вдруг рядом с ним садится другой мужчина, тоже с бородой, и начинает пялиться на ту же самую женщину. И когда С. заметил другого с бородой, он встал и вышел из вагона. Он вдруг увидел как бы со стороны, в какой смешной ситуации оказался. А та женщина, когда вошел второй мужчина с бородой и уставился на нее, наверное, подумала: «Да что же такое – этих бородачей уже двое?»
Рот: А у вас бороды не было.
Зингер: Нет, нет. Зачем мне все сразу? Лысая голова и борода?
Рот: Вы покинули Польшу в середине тридцатых, за несколько лет до вторжения нацистов. Шульц остался в Дрогобыче и был там убит нацистами в 1942 году. Готовясь к нашей встрече, я думал о том, как вы, еврейский писатель из Восточной Европы, выросший в мире еврейской культуры и привязанный к нему, покинули тот мир и приехали в Америку, в то время как другие еврейские писатели вашего поколения – евреи, в значительно большей степени ассимилированные, испытывавшие значительно большую тягу к современным тенденциям в мировой культуре, писатели вроде Шульца в Польше и Исаака Бабеля в России, или Иржи Вайля в Чехословакии, автора самых пронзительных рассказов о Холокосте из всех, что мне доводилось читать, – были безжалостно уничтожены в мясорубке нацизма или сталинизма. Могу я спросить, что