А тем временем морозы поутихли, стихия как-то разом унялась, и началась Масленица. У Адмиралтейства, напротив Зимнего дворца, на Неве рядом со Смольным с фантастической скоростью выросли городки с балаганами, ледяными горами, русскими качелями и расписными каруселями. С раннего утра простой народ, чиновный люд, знать, аристократия – все спешили туда поучаствовать в проводах зимы. Называлось это – побывать на балаганах, под качелями или на горах, игнорирование, отказ почитались моветоном, оскорбительным плевком в сторону православной традиции. А может, ты, гад, и в Отца, Сына и Святого Духа не веруешь? Так что Калиостро тоже решил не отрываться от масс и принять участие в языческих, нынче называемых христианскими, игрищах. Елагин выделил ему огромный, о четырех конях, двух гайдуках и кучере в ливрее, экипаж, уселись – маг, Лоренца, Буров, Мельхиор, ударили в дорожный наст подкованные копыта, лихо заскрипел, взвился из-под полозьев снег. Тронулись. Ехать было легко и приятно – приземистые сани по-мерседесовски держали дорогу, анатомические, обтянутые бархатом диваны комфортно баюкали тело, внутри имелись шелковые, напоминающие ремни безопасности лямки для держания на поворотах. До Зимнего дворца долетели как на крыльях. Оставили полозный «мерседес» на набережной, спустились на истоптанный невский лед, пошли. Ух ты! Вот они, игрища, пляски, кукольные комедии, фокус-покус и разные телодвижения! Пронзительно дудели гудки, звучали шутовские глумления, от звона бубенцов, литавр и накр выбрировал хрустальный невский воздух.
– Вот сбитень-сбитенек, пил куманек! – звали увешанные причиндалами разбитные сбитенщики,[101] почтеннейшая публика смеялась над похождениями марионеточного Петрушки, а под хохот, улюлюканье и женский визг несся с горок юзом людской поток – кто на санках, кто на ледянках, а кто по-простому – на заду. Шубы, тулупы, чиновничьи сюртуки – демократия, слияние с массами, всеобщее равенство и братство. На неделю.
Оглушительно, стараясь переплюнуть друг друга, кричали балаганные деды, ходили, расшевеливая стылый воздух, цветастые качели с каруселями, вовсю шла торговля пивом, взварами, блинами, пирогами. А блины-то, мать честна: с икоркой, с рыбкой, с курятиной. Духовитые, тающие во рту. Почти задаром.[102] И вот среди этой суеты, шумного разгуляева и запахов съестного знай себе похаживал Вася Буров, что-то в охотку жевал и радовался жизни. А что – исподнее под шароварами доброе, с начесом, зануду Анагору, хвала Аллаху, оставили дома, пирог же с рыбой несказанно вкусен, необычайно пышен и напоминает амброзию. Плевать, что харя черная, чалма до ушей и на дворе век восемнадцатый от Рождества Христова. Воздух-то какой – прозрачный, упоительный, отдающий антоновкой… И все было бы замечательно, если бы не Калиостро. Тот по обыкновению завел разговор на темы глобальные, сугубо философские:
– М-да, вот она, толпа, серая, инертная масса, способная лишь к destructio physical.[103] и усугублению хаоса. Это есть основное ее свойство, так сказать, permanentia in essentia[104] Гляньте, насколько она до омерзительности материальна, аморфна и пронизана косностью. Что ей до Daath,[105] Ars Magna или Divina Substantia?[106]
– Все это чрезвычайно познавательно, господа, но я все же вас покину, – не выдержала потока мудрости Лоренца и указала на внушительный, расписанный аляповато балаган. – Пойду взгляну, там обещают что-то очень интересное. Мельхиор, друг мой, не составите компанию?
Бородатый, подпоясанный красным кушаком дед с балкона балагана грозился показать всем господам желающим царев дворец в природном естестве – в натуральную величину. И всего-то за двугривенный.
– Да, да, толпа, профаны зрят лишь форму, видимость, не понимая суть предмета. Увы, sic mundus creatus est.[107] – Волшебник посмотрел супруге в спину, порывисто вздохнул и осторожно взял пирог с зайчатиной, однако, надкусив, стал с воодушевлением жевать. – Вот, к примеру, моя uxor[108] Лоренца. Все говорят: ах, какая красавица, ах, какие формы. Не понимая, что она в первую очередь – перцепиент, идеальный индуктор, точно вибрирующий в унисон с моими тонкими планами. Что ее астральное поле…
В это время послышались звуки вполне земные: хай, крик, проклятья, самодовольный смех. По гульбищу сквозь толпу шли три богатыря, отмечая свой путь бесчинствами, разрухой и куражом. Собственно, богатырь был один – огромный, красномордый, с плечами шириною в дверь. По правую руку от него выпендривался хмырь в пожеванном чиновничьем картузе, а слева кандыбал враскачку шибзик с повадками голодной крысы. Для подчеркивания собственной значительности и особого статуса он небрежно поигрывал манькой – белой, внушительных размеров муфтой.[109] Троица была, само собой, выпивши, но не так чтобы рогами в землю, – в самый раз, в «плепорцию», остро чувствовала свою безнаказанность и вела себя соответственно: перла буром, как на буфет, экспроприировала товар, приставала к женщинам и задирала мужчин. Заказывала драку. А по толпе, обгоняя возмутителей масленичной гармонии, бежал недобрый шепот:
– Орловские идут.
– Ишь ты как, чертом.
– Управы на их, иродов, нет.
– А Семка-то Трещалин здоров. Карету, сказывают, за колесо стопорит.
– Не, на бок валит, бьет кулачищем в торец дышла.
– Его самого бы, бугая, в дышла – пахать.
– А ты попробуй, попробуй…
– Вы, князь, не поверите, но Алехан[110] выиграл третьего дня у Разумовского на пари пятьдесят тысяч. Хваленый Ибрагим против этого Трещалы ничего не смог.
– Не удивительно, это какой-то монстр. Цербер в полушубке на задних лапах.
– А ведь правда ваша, князь. Похож, похож. Да и остальные особым шармом не отмечены. Зело зверообразны, зело…
– Да уж, да уж…
Речь шла о хорошо известных мастерах самосхода,[111] записных[112] бойцах графа Орлова-Чесменского – о человеке фабричном Трещале, о плюгавом Соколике, также пролетарии, и о чиновнике четырнадцатого класса[113] шибзике в картузе Ботине. Троица эта обычно творила что хотела, на людях держалась вызывающе и заявляла о своем присутствии драками, ужасным шумом и диким непотребством. Причем без всяких вредных для себя последствий – кому ж охота с их светлостью-то связываться!
Вот и сейчас, покуролесив вдоволь и знатно показав себя, молодцы уже собрались уходить, как вдруг Трещала углядел в толпе Бурова.
– Братцы, гля, мавр! Живьем! Этому башку мы еще не отшибали.[114]