и с Аникитой ты общаться не будешь — я тебе просто ситуацию обрисовал. Истребить отступившее воинство без проблем можно, у меня сил впятеро больше. И еще подкрепления идут — войско на глазах разбухает. Но лить дальше русскую кровь не желаю, да и не хотел никогда, и так ее много пролито. Да еще больше жизней по жестокости и бестолковости истреблено, сгинуло на «великих стройках» индустриализации.
Последнего слова Меншиков не понял, но на всякий случай кивнул, соглашаясь, чем вызвал улыбку у царевича. Но «светлейший» отвел глаза — если раньше он относился к царевичу с нескрываемым пренебрежением, то сейчас он его откровенно опасался, после того как взглянул в его очи. Петр был понятен в отличие от его сына, который как-то научился внушать если не изрядный страх, то нешуточное опасение.
— Петр Алексеевич убегает шибко, вместе с гвардией своей и драгунами. Поперед нарочных направляет, везде по пути лошадей в подставы ставят, силой отбирают, под страхом лишения живота. Понимаю, что до Петербурга добраться быстрее жаждет, и там войско новое собрать. Только глупости все это, напрасно кровь лишнюю проливать придется.
Царевич усмехнулся, на губы наползла улыбка — жесткая и страшноватая. И он глухо произнес:
— В возке поедешь, с тобой конвой будет. Грамоту от меня привезешь — пусть читает. Я не хочу отцеубийцей становиться, хотя прекрасно знаю, что он моей смерти жаждал. Как и ты, Данилыч!
Меншиков напрягся — было такое, бросал он слова неразумные, а теперь расплата за них может быть жестокая.
— Да ладно ты, не собираюсь я тебя казнить за язык твой и грязные помыслы. Даже деньги не отберу, хотя надобно. Ты их сам отдашь на благое дело, хотя плакать будешь.
От царских слов Данилыча пробило — сказаны они были с такой убежденностью, что он в них поверил. Скажи ему кто такое раньше — отдать полтора миллиона по доброй воле — никогда бы не поверил. Но сейчас почувствовал к своему ужасу, что так оно и будет.
— А от меня ты ему вот какие слова передашь…
— Михайло Михайлович, отпустил меня фельдмаршал Шереметев, дабы склонил тебя принять волю государя Алексея Петровича в полной его власти, — генерал-аншеф Аникита Иванович Репнин горестно усмехнулся, на лицо наползла тень, и он пожал плечами.
— Ты пощады запросил у царевича?!
— А что делать было, коли застигли нас в чистом поле, да в болота загнали. И так три дня нужду великую терпели во всем, припасов ведь совсем не было. Надежды токмо на тебя одного возлагали, думал сам, что ты подойдешь в скорости, но обложили со всех сторон, не продохнуть. Вот и сложили оружие, да склонили перед Шереметевым знамена, хоть делать мне это было не по нутру — сам знаешь мое отношение к фельдмаршалу.
— Да то всем ведомо, Аникита Иванович.
В 1708 году король Карл вторгся в пределы российские, и у Головчина нанес поражение дивизии генерал-аншефа Репнина, что стояла на центральной позиции. Шереметев помощи не оказал, и войска были шведами разбиты, кое-как отступили, потеряв пушки. Шереметев с Меншиковым в случившийся «конфузии» обвинили Репнина — тот был предан военному суду, разжалован и приговорен к смерти. Но последнюю по указу царя отменили, да и сам Михайло Михайлович хлопотал об Аниките, прекрасно понимая, как его «подставили» под монарший гнев.
— Так что, узнав, что государь самого Меншикова из плена своего отпустил, решил я признать его власть. Если Алексей Петрович к этому вору милостив, то нас в чем винить?!
— Так-то оно так, Аникита Иванович, но ведь мы с тобой присягу царю дали по доброй воле, вместе с тобой в «потешных» служили и против Софьи первыми выступили, хоть и юны тогда были.
— Это тебе тогда едва четырнадцать лет было, барабанщику, а мне уже двадцать один, и в стольниках ходил. Это сейчас мы в чинах равных, да и седина у обоих одна — постарели в походах. Я вот к чему это сказал — тогда мы поддержали брата в его противостоянии с сестрой, а сейчас должны выбрать между отцом и сыном. И вот что я тебе скажу…
Репнин задумался, лицо исказила гримаса — видимо, предстоящий выбор оказался для него очень нелегким. Даже голос изменился — стал немного хрипловатым, да и звучал глухо:
— Царь Петр на наших глазах свои реформы делал. От нарвской конфузии за эти года и следа не осталось — твердой ногой на Балтике стали, в исконных наших вотчинах. Вместе с ним в злосчастный поход на Прут ходили, и позора со срамом там испили. И на поле Полтавском стояли — и победу великую там одержали. Много чего было хорошего…
Репнин остановился, а потом стал громче говорить, словно убеждал не столько Голицына, сколько себя:
— Но и дурного также хватало. «Всепьянейшие соборы» помнишь, с их глумами и кощунством, похотью и срамом великим?! А преклонение царское перед иноземцами, кубок заздравный за «учителей» выпитый?! Выходит, и у Алексея есть своя правда, раз за ним вся Москва поднялась?! И поволжские города, и юг, и казаки. Да и гетман малороссийский с твоим старшим братом Дмитрием тоже за него встали!
— Это так и есть, Аникита, и хорошего много чего, а дурного и скверного зачастую и больше. Крови много напрасно пролито и людишек умучено. Да и грязь всякую наверх выдвинул, иноземцами себя окружил, русским прохода в чинах нет — мы с тобой, да Шереметев, почитай единственное исключение. Одного токмо боюсь — а вдруг Алешка скверней отца будет, как всю власть в свои руки возьмет?!
— Не дурней батюшки, а вот нравом куда спокойнее, и не гневлив! Тут и сравнивать не нужно — зело спокоен всегда, в падучую не впадает, нравом добрый, участлив, да приветлив. Да ты сам его знаешь, не раз беседу с ним вел, с младых ногтей тебе ведом.
— Но ведь против отца поднялся с оружием, всех на бунт подбил, исполчил земли целые…
— Вот ты сам и на вопрос свой ответил. Не он поднялся — ведь многие отца его сильно ненавидели, со времен казней стрелецких, кровавых — вот тут его и поддержали всей силою. Причем за него народа встало куда больше, чем за отца. Не он сам, Земля Русская его выбрала, шапкой Мономаха увенчала. И церковь за него встала — отца анафеме предала прилюдно. Скажи еще что безвинно это сделала, опорочила?!
— С лютеранами заигрывал, при мне было, сам видел, как ересям предавались. Митрополитам с епископами