разбежались и спаслись — хорошо. А погибли — лучше и не знать. В голове будто церковный колокол гудел, и он не сразу заметил, как морщится Антипенко при ходьбе, но молчит, стискивая зубы.
Когда на горизонте показались дома и заборы, позади раздался зловещий стрёкот мотоциклетных моторов.
Николай уже всё понял. У наших, конечно, не было мотоциклов. Бежать было некуда. Патроны в револьвере, как и гранаты, закончились ещё в Берестовице. Их с Антипенко окружали немцы. Уже слышались грубые «Halt!» и «Hände hoch!» И Николая аж зло взяло! Так вдруг захотелось полный барабан патронов и перестрелять эти наглые, довольные рожи!
«Сколько ж я убил их? Человек пять всего? Мало! Как же мало!»
Он только вспомнил с горькой усмешкой, что так и не вступил в партию… Вспомнил, как в эти безумные дни кто-то из командиров закапывал партбилет под деревом. Говорили, что партийных и комиссаров немцы стреляли сразу, даже с поднятыми руками. А их с Антипенко, может, не сразу и убьют.
— Мы где?.. — пересохшим ртом спросил он у Антипенко, — что за город?
— Минск… — ответил тот и повесил голову…
Шофёр Николай Закусин резко затормозил перед металлическими воротами Райкома. Свет фар сквозь металлическую решётку ворот ударял в двери гаражных боксов, а шофёр, намертво вцепившись в руль, чувствовал, как закапала из носа кровь, пачкая светлые брюки. И слышал жуткий вой падающих бомб, а не сигнал гудка, который он случайно зажал пальцами, сведёнными судорогой.
Из будки выбежал сторож и заглянул в открытое окно машины:
— Николай! — он испуганно потряс шофёра, залитого кровью, уставившегося вникуда. — Николай, ты чего, очнись!
— Они победили нас, Петрович… победили, — прошептал Николай, наконец разжал пальцы и потерял сознание.
Петрович его в ту ночь шибко выручил. Вытащил из машины, отволок в сторожку, положил на лежанку. И машину внутрь загнал — всё честь по чести. Только в бокс не поставил, рогожей накрыл, узко было в боксе.
От крепкого, как кирзовый сапог, чая, Николай пришёл в себя, утёр окровавленный нос.
— Пей, — усмехался в седые усы Петрович, — пей. Я тудысь ещё беленькой плеснул. Что, перегрелся, поди, в своей жестянке?
В сторожке было тихо, только рядом, через дорогу, ровно гудели доменные печи родного завода. Негромко шумела вода в плотине. Раздался на улице смех случайных прохожих — и смолк.
— Привиделось мне, Петрович, будто Германия на нас войной пошла, — неожиданно для себя заговорил Николай. Ему нужно было хоть кому-нибудь это рассказать, чтоб не тронуться умом. — Много народу нашего убили. Сколько — словами не описать. Всё кругом сожгли дотла. А меня в плен взяли…
Он рассказывал и то, что было дальше. А видения приходили одно за другим, наслаивались, заставляя голос дрожать и срываться от страха. Но Петрович подливал чай, и Николай продолжал…
Он понятия не имел, что такое гефангенские лагеря — кто спросил бы, он бы только у виска покрутил. И языка немецкого он не знал. Но из сна он знал прекрасно, что это место голода и мучения. И что «гефанген» на табличке — это «пленный» по-немецки.
Николай не был никогда в Минске, но помнил поле. Огромное поле, усеянное сотнями тысяч людей под палящим солнцем. Было так тесно, что сидели друг на друге, а само поле было огорожено немцами кольями да верёвками. Среди людей попадались и гражданские, и красноармейцы… хочешь пить — вот тебе грязная вода с илом у берега Свислочи. По нужде ходить туда, где стоишь, иначе пристрелит из автомата охранник. Вон, бедняга Антипенко, что лежит мёртвый на краю поля, не даст соврать… Из еды не доставалось ничего, ибо толпы обезумевших людей растаптывали сухую воблу и макароны, брошенные немцами на землю. Поесть удалось через неделю — баланду из муки и крупы.
Он не ездил никогда в вагоне для скота… но всё же помнил, как глотал каждый вдох, когда их, скованных по двое, по трое, натолкали в вагон битком, как вещи в комод. Он видел, как кто-то пытался бежать, выпрыгивал на насыпь. А потом слышалась немецкая ругань, сухие плевки автоматной очереди и слабый крик… Но это людей не останавливало: беглецы всё пытались и пытались. Их тела оставались на земле, а в вагоне становилось легче дышать. И думать об этом было невыносимо.
Один лагерь сменялся на другой, минский на польский — всё то же поле, огороженное верёвками и немцами с автоматами. И до чего ж обидно было понимать, что и немцы не ожидали такого количества пленных, раз в таких скотских условиях держали!.. А по ночам лили дожди и единственным спасением было прижаться к чужой спине в мокрой гимнастёрке. В те ночи Николай спасался тем, что вспоминал печку у себя дома, такую тёплую, трещащую дровами… Больно было видеть, как пленных бойцов грабят предатели: раздевают до белья, бьют, расстреливают. Немцы при обыске отобрали всё: деньги, фотографию сестры, сорвали зачем-то малиновые кубари с петлиц, вытряхнули сумку…
Но хуже всего было здесь, в Германии, в Хаммельбурге, в Офлаге номер 62. Offizierslager, оффицирсляга, то есть… для таких же командиров-неудачников, как и он сам. Для тех, кто «должен был застрелиться, а не сдаваться в плен». Здесь в отдельном бараке даже генералы были… Хуже всего было то, что здесь ты переставал быть человеком…
Здесь Николай часто вспоминал о том, как его взяли в плен. И как думал тогда, что не сразу убьют, раз беспартийный. А в Офлаге номер 62 думал: «Дурак был. Убили бы сразу и дело с концом».
Петрович слушал спокойно, не перебивал. И Николай продолжал.
Он рассказывал, как у них отобрали сапоги и форму. Голышом загнали в баню-вошебойку и выдали какое-то тряпьё. А вместо обуви — деревянные башмаки, скользкие — не сбежишь в них никуда. И повесили на шею железный жетон на шнурке. Как хозяева рабам вешали. Это потом ему объяснили, зачем на жестянке перфорация: подохнешь — так отломают кусок и в зубы тебе сунут, чтобы в случае чего ясно было, какому лагерю принадлежишь.
— А самое поганое, — негодовал Николай, — я там больше не Николай Закусин. Даже не воентехник второго ранга! Я — номер «Цвай-цвай-фюнф-цвай», понял? То есть две тысячи двести пятьдесят второй. И обязан отзываться на эту пакостную кличку на каждой перекличке утром и вечером. Кричать «Хиа!» новым хозяевам, то есть «Здесь!» Сначала-то я замешкался, недостаточно быстро отозвался. Охранник меня так дубинкой избил, что я кричал эти «Цвай-цвай-фюнф-цвай»…
Петрович вложил