- Ну разумеется. Он ведь выглядел таким славным стариком. Этого никто не мог предположить.
Он бросил пытливый взгляд на Греттель, но та сохраняла совершенно непроницаемое выражение лица. Ганзелю внезапно расхотелось спорить, хотя еще минуту назад он едва не кипел от сдерживаемой ярости. Несколько дней, проведенных в заточении, скверно сказались на его терпении.
- Ладно уж, - буркнул он неохотно, взъерошивая волосы, - Мы с тобой друг друга стоим. Ты соорудила это деревянное чудовище, а я проявил глупость, пытаясь его поймать. Как ни крути, все одно. Ключ у Варравы, а мы с тобой скоро превратимся в варенье.
- Я не хочу быть вареньем, - вдруг сказала Греттель, - Не люблю сладкое.
- Ты, помнится, и головастиком не хотела быть… А сейчас это уже кажется мне недурным выбором. Чертово полено!
Греттель сидела в углу клетки, набросив на плечи камзол Ганзеля – ее собственное платье практически не защищало от холода, царящего в обиталище сына Карла. Холод донимал их в течение нескольких дней – никаких отопительных приборов в убежище сына Карла не имелось. Ганзель, невесело усмехаясь, видел в этом своеобразную логику. Продукты лучше держать в прохладном месте.
Со временем выяснилось, что холод и перспектива превратиться в несколько литров густой алой жижи – не единственные неудобство у гостей сына Карла. Голод и жажда также давали о себе знать.
С жаждой дело обстояло немногим лучше – сквозь прорехи в рифленой крыше в клетки просачивалась вода, собиравшаяся в углублении на полу. Ее было мало, выходило лишь несколько глотков в день, но Ганзель заботливо собирал куском ткани все до капли. Почти всю воду он отдавал Греттель. Геноведьма, приходя на короткое время в себя, пила жадно, не замечая того, что себе Ганзель почти ничего не оставляет. А может, замечая, но молчаливо соглашаясь с этим.
Но вот от голода спасения не было. И уже через три дня он превратился из досадливого обстоятельства в сущую пытку. Сын Карла не кормил своих гостей. Быть может, в его пустую голову попросту не приходила мысль, что им нужна пища. С его точки зрения, они были лишь сырьем для варенья, скоропортящимся продуктом.
Под конец четвертого дня Ганзель готов был заплатить золотой монетой за черствую корку хлеба, но поблизости не оказалось никого, кто пошел бы на эту сделку.
- Все-таки достаток развращает, - пробормотал Ганзель, пытаясь ногтем содрать с прутьев решетки мох и определить, годится ли он в пищу, - Когда-то, когда у нас не было и крыши над головой, мы могли голодать по неделе кряду, помнишь?
Греттель кивнула. Всегда молчаливая, в последние дни она практически не открывала рта. То ли экономила таким образом силы, то ли ее рассудок, подчиненный неизменной логике, попросту сделал вывод о том, что его дальнейшее участие не обязательно в столь безнадежной ситуации. Ганзель и сам бы охотно впал в спасительный транс, но знал, что это бесполезно – в подобных условиях его тело, напротив, сосредотачивалось и требовало деятельности.
Акула, если ее заточить в прочную клетку, не впадает в апатию. Она будет рыскать вдоль решетки, дожидаясь удачного момента. Момента, когда можно будет сомкнуть челюсти, вырвав кусок сладкого, еще живого, мяса…
- Удивительно, - Ганзель улыбнулся воспоминаниям, - Как мало нам требовалось когда-то для счастья. Только чтобы с неба не лил дождь, чтоб можно было спать прямо на земле, закутавшись в плащ… Изредка нам удавалось переночевать на сеновале, и мы считали это за величайшую удачу, помнишь?
Греттель молчала в своем углу. Ее голова лежала на согнутых коленях, волосы, когда-то уложенные в вечернюю прическу, торчали беспорядочными прядями во все стороны, напоминая диковинный цветок.
- Зачастую нас и в города-то не пускали – кому нужны нищие квартероны? И мы никогда не задерживались на одном месте больше недели. Нас точно гнало куда-то невидимым ветром, который мог переменить направление в любой момент и задуть с любой стороны света. Туле, Фрисланд, Руритания, Офир, Пацифида, снова Фрисланд, Синдавия, Лаленбург… Помнишь, Греттель? А еще нам никогда не платили золотом. Да что золото, мы и серебро впервые увидели нескоро. Иногда весь наш с тобой заработок составлял краюху хлеба из скверной, генетически дефектной, ржи. А иногда мы считали за счастье убраться живыми и здоровыми. Помнишь?
- Помню, - отозвалась Греттель, - Паршивые же были времена.
Ее ответ, пусть слабый и равнодушный, все равно обрадовал Ганзеля.
- Зато и скучать не доводилось. Благодаря тебе, в основном. Уж и не припомню, сколько раз твои фокусы едва не стоили нам голов…
- Если мне не изменяет память, именно благодаря геномагии нам удавалось добывать пропитание.
- И не только пропитание. До сих пор удивляюсь, как я не поседел еще в двенадцать лет.
Ганзель надеялся, что ему удастся растормошить сестру, нарушить ее апатичный транс, но надежда эта напоминала крохотный костерок, который, не получая пищи, не был способен согреть даже пальцев. Греттель опять превращалась в молчаливую бледную тень. Наблюдать за этим было неприятно и страшно.
Она не приходила в себя даже когда домой возвращался сын Карла. Это случалось не так уж часто – толстяк много времени проводил на охоте, прилетая лишь под утро. Видимо, Греттель была права, полет и в самом деле требовал прорву энергии. Всякий раз, когда Ганзель слышал затухающий гул винта и скрежет входной двери, он внутренне сжимался, ожидая, с чем явится хозяин дома на крыше в этот раз. Он никогда не возвращался без добычи.
Обычно он тащил на себе пару городских мулов, держа их так же легко, как держат тряпичных кукол. Удивительно, но даже в таком городе, как Вальтербург, находилось множество беспечных людей, которые не глядя наверх. А может, и глядели, расслышав тарахтящий звук мотора, но слишком поздно. Сын Карла ни разу не оставался с пустыми руками. Чаще всего он даже не запирал своих будущих жертв, а сразу шел к автоклаву. Некоторые сопротивлялись, другие, не предполагая, что именно их ждет, встречали судьбу молча и покорно. И те и другие неизбежно превращались в хлюпающую густую жижу, которую сын Карла, жадно чавкая, пожирал ладонью.
Раз за разом все повторялось. Автоклав, хоть и был старым, никогда не уставал. Он работал с шипением, в котором Ганзелю мерещилась сладострастность. От липкого и вязкого запаха варенья ужасно мутило, как и от вида пирующего толстяка с алыми потеками на лоснящихся щеках. Но исторгнуть из себя Ганзель все равно ничего не мог – желудок давно был пуст.
Но хуже всего было ожидание. Едва ли сын Карла сознательно подвергал их этой пытке. Скорее всего, он даже не сознавал, что ощущают люди, запертые в клетки и день за днем наблюдающие за тем, как работает вечно голодный автоклав. Ожидание действовало крайне гнетуще. Ганзель по себе ощущал, как каждый проведенный в клетке час подтачивает волю и размягчает нервы. Если первые дни ему удавалось сохранять спокойствие даже слушая лихорадочный стук изнутри автоклава, очень скоро он уже в панике вскакивал, стоило лишь различить приближающийся шум огромного винта.