— Ясно, — сказал Добрыня и вновь принялся колдовать над плитой.
Яичницу ели в две вилки прямо со сковородки.
— Вкусно? — спросил Добрыня.
— Ага. Только вот… — замялся Бурик.
— Одни говорят: «пригорело», — назидательно ответил Добрыня, — а я скажу — поджарилось.
— Может, чаю нальешь?
— Можно…
Ребята перебрались в комнату, с ногами залезли на древний диван с валиками и стали пить чай, заваренный Добрыней в белом фарфоровом чайнике с красными горошинами. Бурик согрелся, и пережитый недавно ужас отступил на задний план.
Дождь неритмично барабанил о карниз, а из-за стены, как бы независимо от этого, слышалось размеренное шуршание: словно кипел суп в кастрюльке. Хотя, конечно, это тоже был всего лишь дождь…
— Как ты думаешь, что им от нас было нужно?
— Кому? — отрешенно спросил Бурик. Ему не хотелось говорить. Хотелось пить чай и молчать ни о чем.
— Ну, этим дядькам… Сильвио и… этому… как его…
— Джиппо, — подсказал Бурик, глядя перед собой.
— Да, Джиппо. А вовремя ему в кусты захотелось. Еще чуть-чуть, я бы сам в штаны наложил.
— Ага… я тоже, — признался Бурик. — Знаешь, мне в тот момент как раз вспомнилось, как когда-то давно… я совсем маленьким был… мы во дворе играли, потом поссорились. Там был такой Пашка Шакалин. Он был постарше года на три, но часто играл с нами. И все время кого-нибудь обижал. Так вот, дело чуть до драки не дошло… я, знаешь, драться совсем не умею, но тогда, помню, как-то собрался, даже настроился. Думаю: Пашка меня, конечно, изметелит, но и я ему пару раз успею врезать. От всей души. А тут меня вдруг приперло… Ну, ты понимаешь…
Добрыня серьезно кивнул.
— Причем, довольно сильно… — продолжил Бурик. — Я сразу зажался весь… Мне ужасно стыдно стало. Подумал, что Пашка меня сейчас перед всеми засмеет. Это еще хуже, чем если б он меня побил.
— И что? — участливо спросил Добрыня.
— Сам не пойму, каким чудом удержался. Странно так вышло. Тут как раз завоняло… я уж решил было, что это я… того… Ан нет, ни фига подобного — Пашка как схватится за живот и ка-ак побежит в кусты… ну, прям как Джиппо.
— А ты?
— А что я? Да ничего. Даже расхотелось почему-то. А Пашка-говнюк потом три дня во дворе не появлялся. Болел чем-то.
— Может, вы съели чего?
Бурик пожал плечами.
— Не знаю… может, и съели.
Добрыня о чем-то задумался. Бурик допил чай и поставил чашку на стол.
— Слушай, Добрыня, они ведь о нас говорили!.. Что нам теперь делать?
— Не знаю… Влипли мы с тобой, Бурик… Надо быть теперь очень осторожными. Ни с кем не разговаривать, особенно о наших делах. И, главное, держаться друг друга… А что такое «койво», ты не знаешь?
— Знакомое слово, — ответил Бурик. — Где-то читал, но сейчас не могу вспомнить…
Добрыня потянулся за чайником. Его запястье на мгновение оказалось у Бурика перед носом. Увидев близко две родинки, Бурик неожиданно отшатнулся и тряхнул головой.
— Ты чего? — спросил Добрыня.
— Да ничего… У тебя эти родинки давно? — он тронул добрынино запястье.
— Всю жизнь… — Добрыня оторопел.
Бурик смутился — действительно, получилось глупо. Нужно было что-то сказать.
— Ты только не подумай чего. В смысле, не подумай, что я сошел с ума. Просто… я даже не знаю, как рассказать, а вот сегодня увидел и… — он замялся.
— Что ты увидел? Слушай, я ничего не понимаю…
— Я тоже… Я недавно видел сон. Очень живой. Там была… беда. А потом кто-то протянул мне руку и спас меня. И на этой руке были такие же родинки. — Бурик посмотрел на Добрыню. — И мне кажется, рука была такая же.
— Моя, что ли?! — в сгущающемся полумраке комнаты широко открытые глаза Добрыни будто искрились.
— Я не знаю… Но ты меня спас. Или… не ты? Мне почему-то кажется, что ты.
Квартира Стаса Наумова, тридцатипятилетнего доцента исторического факультета МГУ, располагалась на первом этаже старого пятиэтажного дома. Окна стасовой комнаты, украшенные ажурными решетками (украшение, конечно, эстетически весьма сомнительное, но на сегодняшний день необходимое), выходили во двор. Во дворе росли высокие клены, закрывавшие солнечный свет, отчего в комнате было всегда темно и холодно. В жаркие дни прохлада комнаты была приятна, зато в начале осени и в конце весны, когда отопительный сезон еще не начинался либо уже заканчивался, теплолюбивый Стас пропадал от холода. Не помогали никакие обогреватели — ни старый, еще советский, от которого болела голова и несло паленым, ни новый масляный, который выбивал пробки с легкостью профессора Мальгинова, славившегося на кафедре виртуозностью в открывании шампанского.
В промозглые дни Стас зажигал на кухне все горелки, надевал два свитера и расхаживал по комнате, обхватив по-наполеоновски себя за плечи, не в силах ничем заняться. Рассохшиеся паркетины под потертым ковром скрипели при каждом шаге. Помучившись так, он вдруг срывался и ехал к своему другу Вовке Шубову.
И вовкиного отца, Виктора Петровича Шубова, историка-археолога с мировым именем, и самого Вовку Стас знал давно — со времен археологических раскопок, когда Вовка был еще мальчишкой, а Стас только готовился защитить кандидатскую. По-настоящему их сдружила беда, которая потянула за собой цепь невероятных событий…
На перроне провинциального городка Виктор Шубов, вовкин отец, увидел загадочный поезд, состоявший из древнего паровоза и трех вагонов старинного образца. Весь этот странный состав медленно и почти бесшумно двигался по рельсам. Шубов внезапно вскочил на подножку и на глазах у всех вместе с поездом исчез в белом тумане, застилавшем рельсы. Позже он не мог объяснить, что заставило его это сделать…
Мама Вовки умерла давно, когда ему не было пяти лет, так что Вовка остался сиротой — кроме Стаса, ученика Виктора, позаботиться о нем было некому. И Вовка со Стасом отправились на поиски отца. Много разных приключений пришлось им пережить — увлекательных, опасных, трагических… По счастью, все завершилось благополучно: эта странная история окончилась в Италии, в городе Пиза. Отец нашелся, а еще один участник той экспедиции — журналист Юра Топорков — написал о ней целую книгу[8]…
Теперь Вовка вырос. Пойдя по стопам отца, не без влияния Стаса, он поступил на истфак Московского университета и благополучно его окончил.
Стас любил бывать у Шубовых. У них ему было тепло и уютно. Часто Шубова-старшего дома не оказывалось, — он был то в командировке, то на симпозиуме, то на раскопках, — так что Вовка хозяйничал один. Открыв дверь, он радостно говорил: «Здорóво, Стас, проходи! Молодец, что зашел», — и лицо его при этом расплывалось в такой добродушной улыбке, что Стас тут же с ним соглашался: «Конечно, молодец», — и сам начинал глупо улыбаться. Оба они щедро впускали друг друга в свои жизни — проходи, располагайся. Будь как дома.