Остальные же шесть были отведены преимущественно под меха да ткани. Каких только шкурок не лежало там. И куньи, и заячьи, и бобровые, и волчьи, и медвежьи, и рысьи. Попадался и соболек с благородной сединой, и лиса-чернобурка, и росомаха.
Отдельно хранились готовые шапки и шубы, хоть и немного их было. Одежда стоила немногим дороже мехов, из которых шилась, поэтому и швейное дело у Житобуда не в чести было. Те же вещи, что лежали у него, достались боярину либо в качестве заклада за взятые гривны, либо изъяты были за неуплату резы.
Однако же и одежда — во всем порядок надо блюсти — тоже была аккуратнейшим образом рассортирована. Кожуха [62] на беличьих черевах [63] отдельно, а на хребтовых [64], хотя тоже беличьих, — отдельно. Шапки горлатные [65] в одном ларе, а хвостовые — в другом.
Посуда же серебряная да золотая — та и вовсе наособицу. Причем часть ее и вовсе не в скотнице хранилась, а в сундуке, который в опочивальне стоял. Ее чаще доставать приходилось, поэтому и распорядился Житобуд поближе держать одну ендову, братину узорчатую, пяток чаш и кубков, с лалами и яхонтами, в стенки вделанными, да тройку подносов чеканных.
Еще пара сундуков были отведены под ткани — шелковую паволоку [66], богато изукрашенную, золотный аксамит [67] с блестящими, ослепляющими непривычный глаз узорами — это от южных купчишек, со стороны Царьграда едущих. С севера же, из Новгорода Великого, шло суконце поскромнее, не столь нарядное, но тоже весьма добротное.
О княжеской же казне боярин понятия не имел, но был уверен — если Константин их так часто и так щедро одаривает, то неужто в скотницах своих намного больше добра не держит. «Да пусть даже всего на сотню-другую гривенок у него и поболее, — подумал Житобуд. — Все прибыток, да еще какой», — и он, облегченно вздохнув, низко поклонился князю и степенно ответил ему:
— Ни на куну не солгал, княже, и на мену такую согласен. А за доброту Бог тебе отплатит сторицей. — И низко, насколько позволял стол, поклонился Константину, едва не уткнувшись носом в блюдо с грибами и радуясь в душе, какой он, Житобуд, хитрый и как ловко сумел использовать вовремя приключившуюся внезапную болезнь Завида.
— Только, — тут Житобуд смущенно осклабился, и его колючие глазки-буравчики настороженно впились в князя, — опаска меня берет, княже. Боязно, что как узришь ты доподлинно все убожество слуги своего верного, так и на попятную решишь пойти. Дескать, отдай, боярин, мое добро, я шутейно все это затеял, для веселья, не более.
— Вон что, — протянул Константин задумчиво. — А ведь верно ты говоришь, боярин. Мне и сейчас-то уже не по себе. Сижу вот и думаю, не велика ли щедрость моя, не вернуть ли Зворыку.
— Повелишь сбегать, княже, — сунулся было один из слуг, но Житобуд замахал на него руками.
— Изыди, сатана! Князь в раздумьях, а ты сбегать! — и просительно обратился к Константину: — Видишь, как оно мыслится тебе. Может, для крепости вящей грамотку какую-нибудь составим, а?
— Ну ладно, — махнул рукой Константин. — Быть посему. Готовь грамотку, вирник. Видишь, и тут тебе дело досталось, — улыбнулся он сочувственно, на что старый судья лишь радостно махнул рукой, желая хоть чем-то услужить князю за честь, ему оказанную. Чуть ли не в первый раз довелось побывать старику на княжьем пиру.
— Только две грамоты надлежит составить. Ведь не дар это, а мена, — возразил он лишь раз, на что Константин благодушно отвечал:
— А хоть три, — и весело засмеялся.
Бояре угодливо подхватили, подавая в свою очередь соответствующие реплики:
— Четыре отписывай, вирник, чего там.
— У него рука быстрая. Пущай сразу пять заготавливает.
— Или шесть.
— Да на кажного, на кажного чтоб хватило.
Новый взрыв неприятного холуйского раболепного хохота раздался после удачливо поданной боярином Кунеем мысли:
— И на гусляра не забудь.
После этого реплики посыпались с новой силой, а вирник, никого не слушая и не обращая ни малейшего внимания на происходящее, продолжал старательно строчить пером по пергаменту и наконец протянул Константину оба свитка:
— Готово, княже.
— Ишь, — похвалил Константин старого судью, просмотрев документы, — ни единой помарки, и даже бояр моих упомянул как видоков.
Снова раздался хохот, который затих лишь после того, как все расписались и Константин передал один из листов Житобуду, свой небрежно бросив судье с наказом отдать Зворыке после его прибытия, и поднялся с места.
— Ну а мену обмыть надо, чтобы я вдруг назад не повернул, даже ежели княгиня моя в слезы ударится, — веско заметил князь. И не успел он еще взмахнуть рукой, как расторопные слуги уже вливали из огромной ендовы [68] хмельной сладкий мед прямо в большой кубок, который передали боярину Житобуду.
Приутихшие было бояре — ничего себе, щедрость у князя, всю скотницу отдал, хотя и в обмен, — разом зашевелились, заерзали на своих местах, будто изрядно вытершийся от долгого употребления полавошник [69] внезапно стал слишком жестким. Неловкую тишину прервал робкий голос боярина Кунея:
— А мы-то как же, княже? Неужели мы хуже чем? Или не служим верой и правдой, живота не щадя?
И тут загомонили разом все. Молчал только вирник, диву даваясь, до какой жадности и бесстыдства могут дойти передние мужи [70] княжьи, коим надлежит быть… Впрочем, на вопрос о том, какими им надлежит быть, старый судья даже сам себе не смог ответить. Он лишь представлял такое, да и то очень смутно, потому что не видал таковых никогда в реальной жизни. От этой крамольной, хоть и верной, мысли вдруг отчего-то стало так муторно, что он даже потянулся расстегнуть верхнюю пуговку единственного приличного наряда, подходящего для появления у князя, который имел в наличии. Правда, потом он отдернул руку, поняв, что дело тут совсем в другом, а не в ферязи [71], которая никоим образом не стесняла его дыхания да и не могла этого сделать по той простой причине, что была вообще без ворота. Он с тоской оглянулся на небольшие оконца, но те, хоть и были распахнуты настежь, прохлады не добавляли.
На улице тоже царила жарища, и вирник устало посетовал в душе на то, что гридница обернута окнами именно к богато парившему летнему солнцу, а не на теневую сторону. И тут он заметил княжий взгляд, устремленный прямо на него. «Может, окликнул меня, — растерялся вирник. — А я-то, дурень старый, по сторонам верчусь. Если так, то ответить надо. А может, и не звал меня князь. И что же тут делать, как быть?» — лихорадочно заметался он в поисках единственно правильной мысли.
— Ныне я дарую чашу свою вирнику Сильвестру, — негромко произнес тем временем князь, и бойкие слуги немедленно приняли от князя серебряный кубок и, донеся до судьи, с поклоном вручили ему. Тот принял дрожащими руками драгоценный дар, а князю тут же поднесли другой, который он залпом осушил, громко пожелав: — Здрав будь, слуга мой верный. Один ты у меня не просил никогда и ничего, потому ценю и ныне за тебя пью.
— Служил я тебе верой и правдой, — охрипшим от волнения голосом ответил вирник. — А теперь, после чести такой, с Божьей помочью вдвойне, втройне отслужу и… — он замялся, не зная, что еще бы такое сказать, приличествующее случаю, но не нашел нужных слов, а лишь низко поклонился, едва не расплескав дрожащей рукой содержимое кубка, и провозгласил в свою очередь: — Ан и ты здрав будь, княже, на долгие лета. — И медленно, смакуя каждый миг торжества, небольшими глоточками опорожнил посудину.