Выходит, тоска по прекрасному и умение ценить его? Удивительная способность наслаждаться сочетаниями цветов, рядами звуков, изломами линий и изяществом словесных построений? Извлекать из них сладкий и щемящий душевный звон? Будящий любую душу — и заплывшую жиром, и покрытую мозолями, и изрубцованную, и помогающий им очиститься от наростов?
Может быть. Но не только это.
Чтобы перекрыть автоматные очереди и отчаянные вопли связанных голых людей, другим людям случалось ставить в полную громкость величественные вагнеровские симфонии. Противоречия не возникало: одно лишь подчеркивало другое.
Так что же еще?
И, даже выживи человек в нынешнем аду как биологический вид, сохранит ли он эту хрупкую, почти неосязаемую, но несомненно реальную частицу своей сущности? Ту искру, которая десять тысяч лет назад превратила полуголодного зверя с мутным взглядом в создание иного порядка? В существо, терзаемое душевным голодом больше голода телесного? Существо мятущееся, вечно мечущееся между духовным величием и низостью, между необъяснимым милосердием, неприемлемым для хищников, и неоправдываемой жестокостью, равной которой нет даже в бездушном мире насекомых? Возводящее великолепные дворцы и пишущее невероятные полотна, соревнуясь с Создателем в умении синтезировать чистую красоту — и изобретающее газовые камеры и водородные бомбы, чтобы аннигилировать все им сотворенное и экономно истреблять себе подобных? Старательно выстраивающее на пляже песочные замки и азартно разрушающее их? Превратила его в существо, не знающее предела ни в чем, тревожное и неуемное, не умеющее утолить свой странный голод, но посвящающее всю свою жизнь попыткам сделать это? В человека?
Останется ли это в нем? Останется ли это от него?
Или кратким всплеском на диаграмме истории сгинет в его прошлом, от странного однопроцентного отклонения вернув человека назад, в его извечное отупение, в привычное безвременье, где бесчисленные поколения, не отрывая глаз от земли жующие жвачку, сменяют друг друга и где десять, сто, пятьсот тысяч лет проходят одинаково незаметно?
Что еще?…»
— Это правда?
— Что именно? — улыбнулся ей Леонид.
— Про Изумрудный город? Про Ковчег? Что есть такое место в метро? — задумчиво спросила Саша, глядя себе под ноги.
— Ходят слухи, — уклончиво отозвался тот.
— Было бы здорово туда однажды попасть, — протянула она. — Знаешь, когда я гуляла там, наверху, мне было так обидно за людей. За то, что они один раз ошиблись… И больше уже никогда не смогут вернуть все, как было. А там было так хорошо… Наверное.
— Ошибка? Нет, это тягчайшее из преступлений, — серьезно ответил ей музыкант. — Разрушить весь мир, умертвить шесть миллиардов человек — ошибка?
— Все равно… Разве мы с тобой не заслуживаем прощения? И каждый заслуживает. Каждому надо дать шанс переделать себя и все переделать, попробовать заново, еще один раз, пусть хоть последний, — она помолчала. — Я бы так хотела увидеть, как там все на самом деле… Раньше мне не было интересно. Раньше я просто боялась, и мне все там казалось уродливым. А оказывается, я просто поднималась в неправильном месте. Так глупо… Этот город наверху — он как моя жизнь раньше. В нем нет будущего. Только воспоминания — и то чужие… Только привидения. И я что-то очень важное поняла, пока там была, знаешь… — Саша замялась. — Надежда — это как кровь. Пока она течет по твоим жилам, ты жив. Я хочу надеяться.
— А зачем тебе в Изумрудный город? — спросил музыкант.
— Хочу увидеть, почувствовать, как было жить раньше… Ты ведь сам говорил… Там, наверное, люди и вправду должны быть совсем другие. Люди, которые не забыли вчерашний день и у которых точно настанет завтрашний, должны быть совсем-совсем другие…
Они не спеша брели по залу Добрынинской под бдительным присмотром караульных. Гомер оставил их вдвоем с явным нежеланием, отправляясь на прием к начальнику станции, а сейчас отчего-то задерживался. Хантер же так до сих пор и не объявлялся.
В чертах мраморного зала Добрынинской Саше виделись намеки: здесь облицованные большие арки, ведущие к путям, чередовались с арками маленькими, декоративными, глухими. Большая, малая, снова большая, опять малая. Будто держащиеся за руки мужчина и женщина, мужчина и женщина… И ей тоже внезапно захотелось вложить свою руку в широкую и сильную мужскую ладонь. Укрыться в ней хоть ненадолго.
— Здесь тоже можно строить новую жизнь, — сказал Леонид, подмигивая девушке. — Необязательно куда-то идти, что-то искать… Достаточно бывает осмотреться по сторонам.
— И что я увижу?
— Меня, — он потупился с деланной скромностью.
— Я тебя уже видела. И слышала. — Саша наконец ответила на его улыбку. — Мне очень нравится, как и всем остальным… Тебе совсем не нужны твои патроны? Ты их столько отдал, чтобы нас сюда пропустили.
— Нужны только, чтобы на еду хватало. А мне всегда хватает. Глупо играть ради денег.
— А ради чего ты тогда играешь?
— Ради музыки. — Он рассмеялся. — Ради людей. Даже нет, не так. Ради того, что музыка делает с людьми.
— А что она с ними делает?
— Вообще говоря — все, что угодно. — Леонид снова посерьезнел. — У меня есть и такая, что заставляет любить, и такая, что заставляет рыдать.
— А та, которую ты играл в прошлый раз. — Саша посмотрела на него подозрительно. — Та, которая без названия. Она что заставляет делать?
— Эта вот? — Он насвистел вступление. — Ничего не заставляет. Она просто снимает боль.
* * *
— Эй, мужик!
Гомер закрыл тетрадь и поерзал на неудобной деревянной скамье. Дежурный восседал за маленькой конторкой, почти всю площадь которой занимали три старых черных телефона без кнопок и дисков. Один из аппаратов уютно мигал красной лампочкой.
— Андрей Андреевич освободился. У него на тебя две минуты, как зайдешь — не мямли, а сразу по делу давай, — строго наставлял старика дежурный.
— Двух минут не хватит, — вздохнул Гомер.
— Я тебя предупредил, — пожал плечами тот.
Не хватило и пяти: старик толком не знал, ни с чего начать, ни чем закончить, ни что спрашивать, ни о чем просить, а кроме начальника Добрынинской, ему обращаться сейчас было не к кому.
Однако Андрей Андреевич, взмокший со злости жирный здоровяк в несходящемся форменном кителе, долго слушать старика не стал.
— Ты что, не понимаешь?! У меня тут форс-мажор, восемь человек полегло, а ты мне про какие-то эпидемии! Нет здесь ничего! Все, хорош отнимать мое время! Или ты убираешься отсюда сам… Словно выпрыгивающий из воды кашалот, начальник взметнул свою тушу вверх, чуть не опрокинув стол, за которым сидел. В кабинет вопросительно заглянул дежурный. Гомер тоже растерянно привстал с жесткого и низкого гостевого стула.
— Сам. Но зачем вы тогда ввели войска на Серпуховскую?
— Какое твое дело?!
— На станции говорят…
— Что говорят? Что говорят?! Знаешь, что…
Чтобы ты мне тут панику не наводил… Паш, давай-ка его в обезьянник!
В мгновение ока Гомер был вышвырнут в приемную. Чередуя уговоры с зуботычинами, охранник потащил упиравшегося старика в узкий боковой коридор.
Между двумя оплеухами с Гомера соскочил респиратор; он попытался было задержать дыхание, но тут же получил под дых и натужно заперхал. Кашалот вынырнул на пороге своего кабинета, заполнив собой весь дверной проем.
— Пускай там пока, потом разберемся… А ты кто? По записи? — рявкнул он на следующего посетителя.
Гомер еще успел обернуться к тому.
В трех шагах от него, скрестив на груди руки, неподвижно застыл Хантер. Одетый в тесную форму с чужого плеча, прячущий лицо в тени поднятого забрала своего шлема, он, казалось, не узнавал старика и не собирался вмешиваться. Гомер ожидал, что он будет как мясник изгваздан в крови, но единственным багровым пятном на одежде бригадира был подтек на его собственной ране. Перекатив каменный взгляд на начальника станции, Хантер вдруг медленно пошел на него, словно намереваясь пройти в кабинет прямо сквозь его тело.
Тот опешил, забормотал, попятился, освобождая проход. Охранник с Гомером в охапке выжидающе замер. Хантер протиснулся внутрь вслед за ретировавшимся толстяком, одним львиным рыком сбил с того спесь и заставил умолкнуть. Потом перешел на повелительный шепот.
Бросив старика, дежурный подобрался к двери и шагнул за порог. Через миг его вынесло оттуда потоком грязной брани; голос начальника станции срывался в визг.
— И отпусти этого провокатора! — будто под гипнозом повторяя чужой приказ, выкрикнул тот под конец.
Ошпаренный, красный, дежурный притворил за собой дверь, поплелся к своему месту при входе и уткнулся в новостную листовку, отпечатанную на оберточной бумаге. Когда Гомер решительно двинулся мимо его стола к начальничьему кабинету, тот лишь вжался еще сильнее в свою газетенку, показывая, что отныне происходящее его никак не касается.