думает, не рехнулась я тебе, чтобы за воровство руки под топор положить да потом глядеть, как мои же любимчики, самые мирные свинюшки, Мушка да Брюшка пальцы мои жуют!
«Иди и ничего не бойся! Я с тобой!» – прошептал голос, а Инга охнула и дёрнулась. Теперь будто в левую ладонь кто её уколол. Подняла она руки к лунному свету и видит засохшую каплю крови на ладони правой и свежую, блестящую, тёмную каплю на ладони левой. Сложила она было пальцы осенить себя святым крестным знамением, а голос в её голове насмехается: «Ни к чему оно тебе, не примут на небе от тебя прошения!»
– Это чего это? – тихонько пролепетала озябшая, как осина под мокрым снегом, Инга. «А некрещёная ты потому что! – бросил ей голос и приказал: – Двигайся! Что дальше – сама поймёшь!»
Мыло украла Инга безо всякого труда у белошвейки, которая сама его стырила у господ. Белошвейка та с конюхом по бережку гуляет, как пить дать! «Ну и дура, будешь потом, как мамаша моя, горгулья чёртова, спиваться да колошматить дитя ни в чём не повинное!» – злобно думала Инга и хотела было уже тихонько утечь, держась за стену в кромешной темноте, да запуталась в тяжёлом тряпье, развешанном вдоль той стены. «Батюшки светы, одежда! Прям как велено!» – воскликнула Инга без голоса, а наставник её невидимый в голове довольно хмыкнул. Принялась она хватать что ни попадя, а руки будто сами знают, что хватают. Увязала всё в какой-то камзол-не камзол, чёрт его разберёт, и со всех мышиных ног дёрнула вон! Весь замок спал, ни единого шороха, кроме тех, что сами по себе случаются – то птица господская в клетке вскрикнет, то прислуга где-то в своём уголке всхрапнёт. Инга выскользнула тайным ходом, про который только дети да крысы знали. Мать её научила, что надо в шкафу с посудой отодвинуть доску на нижней полке, которой никто не пользуется, и откроется дыра, а в ней – узкий лаз. «Такой хорёк паршивенький, как ты, пролезет запросто! Да с бутылочкой для мамочки, да?» – хихикала мать, по спутанным волосёнкам отродье своё нелюбимое поглаживая. Инга, дурочка, всё пыталась любовь её заслужить. Таскала всё, что могла. Однажды утащила крестик. На полу валялся он в кухне. Откуда было знать ей, что блестящая штучечка окажется из золота, и обронила его любовница князева сынка? Этой штучкой он с новой кухарочкой рассчитался за нежные встречи тайком. Мать обрадовалась, с пьяных глаз пообещала Инге платьице, вспомнила вдруг, что у неё девочка, а не просто грязный выкидыш, который сатанинской волей живой ползает! Инга сознание потеряла – с голодухи и от радости. Да поторопились они обе – и мамаша, и дочь.
Полюбовница наследникова своему мил-дружку нажаловалась. Тот без ведома отца велел прачку выпороть. И ещё сам в экзекуции поучаствовал. Да так разохотился, что половину кожи с несчастной снял. Маленькая синеглазая девочка долго потом искала, да так и не смогла найти свою пьяную, злую любимую мамочку.
Инга кралась по узкой тропинке к реке и вдруг остановилась. А ведь прав голос-то! Некрещёная она. Никто не удосужился полумёртвого младенца Господу представить. Мать наверняка надеялась, что дитятко поорёт, поорёт, да и сдохнет. А другим никому и дела не было. Даже имя ей не мать дала и не отче в купели со святой водой. Она долго не говорила, наверное, попросту не учили её, и пока сама не набралась хоть каких-то человеческих слов по углам, всё только мычала. Однажды, когда она уже ходила и даже кое-как бегала на кривых слабеньких ножках, кто-то из дворовых спросил, как, мол, её зовут? Мать зло отмахнулась, выворачивая бесконечное, как свиные кишки, бельё в бадью, а дитя, нетвёрдо покачиваясь, икнуло:
– Йин… га… Инга!
– Инга, кочерыжка вонючая, шевелись! – шикнула она сама на себя и резво помчалась к реке. Не время вспоминать свои горести. Крестили ли, нет ли – а бог о ней знает всё! Видит её и ведёт – прямиком к воде! Отмылась она хозяйским мылом, таким душистым, что голова кружится, так бы и набила им рот! Да пробовала уже. Крючило потом три дня, кровь с желчью отовсюду лилась сгустками и ручьями…
Инга покачала головой, отгоняя пустые видения, и принялась торопливо обтираться чем ни попадя. Оказалась рубаха, белая, льняная и такая уж нежная, будто кошечку лощёную княжескую наглаживаешь! А кожа, кожа-то в свете Луны какая белая! «Это что же, моя шкурка такая фарфоровая?» – ахнула Инга и залюбовалась недоверчиво своими тоненькими ручками. «А уж не призрак ли я?» – испугалась она. – Что-то больно уж бела!» Но нет, призракам с чего бы такие муки голода претерпевать? Желудка-то у них нету, который набить себя так и просит, так и стонет пустой!
«А может, вампиром я стала? Что-то голодуха совсем уж адовая… Но крови совсем мне хочется. Дал бы кто чашечку свиной, я б не отказалась. Но чтобы прямо изводиться, как без водицы в полдень – нет такого. Значит, не упырь», – рассуждала она, натягивая неслыханно мягкие и пахучие тряпочки на свою новую, ангельски отмытую плоть. И такие они все роскошные, такие ласковые, что Инга расплакалась. Аж ноги подгибаются. Чуть в сырую траву прибрежную не осела. Но удержалась – нельзя же в таком роскошестве да в грязь!
Утёрлась рукавом и чует – надо идти! Нельзя ей здесь ночевать. «Постарайся, – сама себе говорит, – уйти, куда ноги донесут, но подальше!» Двинулась она было прочь от реки, но вернулась и своё вонючее старое рубище истасканное, унавоженное подняла. До чего же мерзкое, а? И как она в жизни не задумывалась, не понимала, в какие ремки кутается? Крысиное гнездо и то набивать таким бы не стали распоследние его жители! Подняла Инга камень да в рванину свою завернула. Сморщила нос, сплюнула и зашвырнула его на середину реки. Любовно свой новый камзольчик погладила – так ей в нём тепло, так ласково! Залезть бы в брошенную барсучью нору, сухим мхом выстеленную, да и уснуть, вдыхая пыль и сладкий дух бархата… И забыть навсегда, насовсем о грязном тряпье, таком же мерзком, как вся её жизнь!
– Фу-ты, только б рыба не потравилась моими подарочками! – проворчала она и торопливо зашуршала осокой прочь, прочь!
Боль в пустом животе резала пополам и застилала глаза. Но стоило ей остановиться, как ладони протыкали горячие штыри, и выступала свежая кровь. Нельзя стоять, медлить нельзя! Можно только кусать потрескавшиеся губы и тащить себя вверх по обрыву.